Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мама, зайчик стал бомжом, да?
– Нет, сынок.
– А кем?
– Желанным гостем в каждом доме.
– А у нас он где?
– А везде: на полу, на стенах, на потолке.
– Мама, а он чей друг?
– Он, сынок, друг Солнца.
– Мама, а у времени есть руки?
– У него только ноги, сынок.
– А почему оно без рук?
– Одной уже нет, другая еще не выросла.
– Мама, а кто самый сильный на земле?
– Тот, кто полоску света с пола поднимет.
– А как его зовут?
– Время.
– Оно какое?
– Настоящее.
– Мама, а крылья птицам зачем?
– Они ими думают, сынок.
– Ты книги пишешь?
– Пишу.
– О чем они?
– О кораблях, о ягодах, о самолетах.
– А твои книги читают?
– Да, руками.
– Почему руками?
– Руками пишу, руками и читают.
– А разве руки умеют читать?
– Весной они из моих страниц делают кораблики, летом мастерят самолеты, кульки под землянику, зимой вырезают снежинки.
Жара стояла – спасу нет. Последние крохи тени воробьи склевали. Трава волновалась редкими волосами на лысых головах газонов. Листва июля забеременела сентябрем.
Ждал автобуса на остановке. С ума сходил от пекла этой сковороды. За моей спиной у кого-то хватало сил на слова.
– А ты можешь в такую жару холодными слезами плакать?
– Могу.
– Поплачь. Не то помру. Мочи совсем нет.
– И издали изумителен, и вблизи прекрасен. И лежит божественно, и идет славно. А падает так, что дух захватывает. И чист, и числа ему не счесть.
– А еще, еще…
– Всё.
– Как всё?
– А кроме него никого больше нет давно.
– И где он?
– Тут!
– А зовут-то его как?
– Снегом зовут, белым снегом.
Обычно люди от стыда сгорают – я остыл. Стою и дрожу от холода.
– Гляди, мужик в снегу. С чего бы это?
– Скажу – не поверишь.
– Говори, постараюсь.
– Это мы греемся об него.
– А он?
– А его в автобус не пустят.
– Вы почему так любите острова?
– Потому что они – дети.
И конфеты дети,
И веснушки,
И родинки,
И пальцы,
И ресницы,
И дождь.
Там каждая капля – ребенок.
И снег до земли,
И буквы до слов,
И смех,
И сосульки,
И свет,
И Господь…
Как, когда люди позволили себе повзрослеть?
Как они не понимают: быть взрослым – преступление.
У меня всего много: и бумаги, и черного не счесть, и белого до боли. Задыхаюсь, задумываюсь. Зачем столько? Я не сто´ю вещей, и они меня не стоят. У острия всё в прошлом: и пошлость, и позор, и занудство нитей. Острие – остров, которого нет ни на одной карте мира. Корабли есть. Капитаны не те, они из карманов, в их головах ветры отказываются гулять.
Вчера был на приеме у врача, любопытным, черт, оказался. Спросил, сколько воздушных шариков лопнуло по моей милости.
То, о чем человек не думал, то и свободно. А что свободно? Оказывается, не только думать, но и вопросы задавать – что в рабство вляпаться. И думать, и вопрошать грех великий. Ветер не думает, дует себе и дует. Эхо твердит одно и твердит. Так и мы живем, на воду дуем и твердим из года в год, чего велят, другим не во вред и себе на пользу. Ползать хоть и не опрятно, а приятностей в этом деле хоть отбавляй.
То, о чем человек не думал, то и свободно. Пусть оно себе дышит и нам не мешает сопеть
– Давай на цыпочки встанем.
– Зачем?
– Дотянемся до тишины, и я скажу тебе что-то очень важное.
– Если два заката, то это ее колени, и два восхода тоже они.
– Ты чего ворчишь?
– Я молчу.
– О чем?
Пальцев птенцы прошлись по кромке одеяла, настроили свет на двоеточие глаз:
– Здравствуй, жизнь моя!
– Здравствуй, она у нас по-прежнему одна?
– Да!
Ее звали Ида. Какими только ветрами занесло их семью в наш забытый богом поселок. У нас у всех глаза обуты. Грязь кругом непролазная, шагу не ступить, как вляпаешься. У Иды глаза обуви не знали. Вы когда-нибудь видели голые глаза? И я до Иды глаз таких не встречал. Может, голые глаза у тех, кто много читает? А еще она сама писала стихи.
«Ты ими говори И смейся ими,
И иди, иди, иди…»
Я иду, Ида, иду. А тебя всё нет и нет. Говорят, ты уехала в такую страну, где у всех глаза голые.
В середине дня вдруг ни с того, ни с сего настроение поднялось. Пытался понять, с чего бы? Перебрал каждую минутку. Догадка удивила. Число – тридцать девять. С него заулыбалось, потеплело как-то. До самого вечера шептал про себя, выводил, где мог: на бумаге, на снегу, на замерзших окнах трамвая. Позднёе, освободившись от дел, задумался, что меня связывает с ним? Год рождения? Нет. Температура – не самая приятная. Адрес? Не припомню такого. Телефон? Да, да! Тридцать девять – две его последние ноты. Это номер ее телефона. Он – песня моей юности. Там была еще пятерка и два глаза нулей. Город в ту пору состоял из островов телефонных будок, на которых каждая царапинка, каждый бугорок знали меня и сочувствовали. В телефонных трубках обитало таинство ее волшебного голоса, я глупел, она смеялась. Потом замуж вышла. Город потускнел. Забывал мучительно, казалось, не смогу. Время подсобило. И на тебе – тридцать девять. Так хочется уткнуться указательным пальцем в диск, наиграть мелодию ее номера и услышать заветное: