Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 мая, по приглашению Сережи, я с Волей ездила к нему в Пирогово[47] в гости (к Чернышевым). Мы гуляли в лесу. Был прекрасный весенний день. И как-то странно и больно мне было видеть среди природы, ликующе пробуждающейся для жизни и радости, их медленно движущиеся фигуры: Волю в неуклюжей длинной студенческой шинели и Сережу в драповом пальто, сгорбленного, слабого — и слушать их разговор о соблазнительности монашеской жизни, о темной келье с образами и лампадками, о тихой, размеренной, медлительной жизни, о бесконечном познании — так не гармонировало это с окружающей природой.
Дома Сережа рассказывал нам о письмах Эртеля, о чем писал мне раньше, и, между прочим, заметил: «Нет ничего интересней, как частные письма! В них больше всего человек сказывается, со всеми изгибами… Я когда-нибудь соберу у знакомых свои письма…» <…>
Этим летом Сергей Николаевич совершал путешествие по Волге, Каме и на Урал; путешествовал он, по-видимому, с Чернышевыми. <…>
В первых числах июля Сережа вернулся с Урала и 8-го был у нас. Мы ходили в Новодевичий монастырь: Сережа, брат Виктор и я; побывали на могилах Чехова и Соловьева. Когда вернулись, пошли все на башню. Завязался разговор о творчестве жизни. Я сказала, что совершенно не понимаю, как можно проводить всю жизнь с книгами, в четырех стенах, вдали от жизни, как это делает Воля. Сережа стал отстаивать такую жизнь. Разговор перешел к художественному творчеству. Сергей Николаевич высказал мысль, что, может быть, все истинные художники должны уходить от этой повседневной борьбы, которую мы называем «жизнью». Брат, который очень интересовался эту зиму литературой, сейчас же спросил у него, кто, по его мнению, более прав: Брюсов, сказавший «творите свою жизнь», или Блок — «творите свои строчки»? Сережа ответил словами Брюсова же:
Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов…[48]
И сказал, что вполне понять это может только поэт. Те, которые задавались в жизни иными требованиями, нравственными или религиозными, кончали тем, что уходили от искусства, как Гоголь, Толстой. Может быть, исчезнут религиозные сомнения, идеи, борьба Соловьева, Мережковского, Достоевского, но не исчезнет, вечно жить будет Гомер, Шекспир, Пушкин.
В эти годы Сергей Николаевич все больше и больше осознавал свое призвание как поэта. <…>
Конец 1909–1910 год
И некоторое время спустя, в одном из писем он приводит стихотворение В. Брюсова, о котором говорит, что «как будто написал его» он сам:
Мой дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых.
Я все мечты люблю, мне дороги все речи
И всем богам свой посвящаю стих[49].
И делает такое признание: «Так я жил и живу. Может быть, как человек, я теряю от этого, — и даже наверное, и много теряю в глазах тех, кто любит, чтобы к человеку прикладывался вполне аршин — все равно какой: религиозный, нравственный, общественный, семейный и проч. Но как поэт — а все-таки я поэт! — я до тех только пор поэт, пока я люблю „мглу противоречий“, „люблю все мечты“. И ни для кого я не откажусь от права быть поэтом, права любить все „мечты“ — и те, что „телесней“, и те, что — как тени»[50].
Он вспоминает при этом один свой рассказ под заглавием «Юноша», в котором рассказывается, «как юноша полюбил готового умереть Бога не за то, что Он — Бог и Христос, а за то, что Он прекраснее всех», он полюбил его той мечтой, «что ярче, что телесней…»[51].
Внутренний конфликт между религиозными устремлениями и творческим призванием, изведанный многими русскими писателями, был пережит и Сергеем Николаевичем и зародился еще в те ранние годы, о которых я рассказываю.
Сергей Николаевич писал как-то мне: «Полнее всего в области мистики и метафизики для меня Бог является через Христа и в христианстве, — но я, как ни несомненно верю в воскресенье и в бессмертие, согласен где-то, в самом кончике моего разума признать относительность и этого учения».
Эта внутренняя борьба двух различных, и даже противоположных, стремлений его духа с годами все возрастала. Она могла бы быть особой темой в биографии Сергея Николаевича, но в годы 1909–1913 безусловно преобладала тяга к поэтическому, художественному творчеству над религиозными исканиями. <…>
В эти годы Сергей Николаевич был очень близок с Борисом Леонидовичем Пастернаком. Борис Пастернак писал тогда какую-то литературную вещь, и Сергей Николаевич не раз говорил мне, что это нечто удивительное по силе и оригинальности. Он считал Пастернака гениальным и всегда выделял его из всех знакомых талантливых юношей-поэтов. Помню, как-то раз Сергей Николаевич в разговоре со мной об искусстве и творчестве заметил, что искусство требует от художника строжайшего и труднейшего подвига самоограничения.
Часто у Сергея Николаевича были моменты неверия в свои творческие силы, что связывалось у него и с разуверением жизненным, более глубоким, чем разуверение только в творчестве. «А искусство — творчество! — писал он мне как-то. — Я ненавижу иногда все, что написал. Я почти не верю в себя, не в себя, а в то, что в себе чую кого-то. Я писал на днях Воле, и это правда: „Я чувствую, что перестаю ждать. Мне кто-то когда-то шепнул: `Жди. Я приду. Я буду. Я приду`. Не обещая, кто-то обещал мне прийти. И вот, что бы ни было со мной, я ждал. Про все я думал: `пока`… И вот больше и больше вижу, что не меня обманули — я обманул себя ожиданием — ничто не придет“».
И далее идут замечательные строки, приоткрывающие внутренний мир не одного только Сергея Николаевича, но многих и многих из людей нашего поколения: «О, конечно, тут не мое одно несчастье и не мой один грех! Все мы, русские мальчики, поверив чуду, ждали, что вот оно над нами первыми совершится, первые мы увидим Пречистый Лик, любовь наша и творчество наше приведут чудом к тому, что нам засветит вожделенный голубой взор и, засветив, навсегда осветит нас и тех, кто любим нами, и наше — может быть, главнее всего „наше“, ибо правда ведь, что „полюби не нас, но наше“… И вот мы наказаны за это — все, от талантливых, гениальных, просвещенных до самых простых, темных, немудрых, от Белого и Блока до Северного[52] и