Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя было лучше выразить настроение и душевное состояние того периода жизни Сергея Николаевича, чем это сделано им самим в этом письме. И нечего прибавить к нему. Ясно, что такая многообъемлющая натура, как Сергей Николаевич, не могла вместить себя в какое-либо одно жизненное призвание, избрать какой-либо один определенный путь. Самому ему, может быть, было тяжело от этого, но русская культура от этого ничего не потеряла, а лишь выиграла, ибо в одном он только ошибался — в том, что он никогда ничего не сделает. Напротив: в какой бы области Сергей Николаевич ни работал — педагогом ли, воспитавшим многих русских юношей, литературным критиком, театроведом, исследователем в области изобразительного искусства, — заслуги его неоцененны. Но ему всегда мучительно хотелось, чтобы люди — близкие люди — подходили к нему и любили его не за его мысли, высказывания, знания, не за то, что они от него получали, а его самого, «простого, немудрого, не злого, верящего, умненького русского мальчика Сережу», как он сам себя называл. Ему казалось, что он никогда не может, не умеет сказать людям о себе правду, до конца высказать себя, и тютчевское «как сердцу высказать себя, другому как понять тебя» было ему близко, как никому. <…>
В августе 1910 года Сергей Николаевич поступил в археологический институт, и помню, у него не было денег, чтобы внести первые 40 рублей, так что ему пришлось по частям занимать их у своих друзей. Он жил в это время в Пирогове, у Чернышевых, и буквально на минутку приезжал в Москву, очевидно, в связи со своим поступлением в институт. <…>
1911 год
<…> Этой зимой поэты-символисты, А. Белый, Эллис и др., собирались по воскресеньям у скульптора Крахта. Собрания эти имели целью совместное изучение творчества Вагнера и французских символистов: Бодлера, Верлена и др. Читались доклады, рефераты. Кажется, Эллис читал лекции о Бодлере. Сергей Николаевич был частым посетителем этих собраний и сам выступал с сообщениями. Настроение на этих вечерах было торжественное и какое-то благоговейное. Ходили чуть ли не на цыпочках, говорили шепотом, к символизму относились как к какому-то новому откровению. Не помню, когда и почему прекратились эти вечера.
В июне 1911 года Сергей Николаевич снова уехал на север, на этот раз со своим другом Всеволодом Владимировичем Разевигом. Я получила от него оттуда несколько коротеньких писем. «Север признал во мне старого знакомца, — писал он, — и дал чудесную погоду. Очень жарко. Воля ест пирамидон, а я и Воля — ботвинью. Я ленив, медлителен и взирающ на брега, села и воды. Что-то будет далее — пока я радуюсь, что стихи за 1000 верст, и также „Мусагет“, ритм[58], Бодлер, а здесь за 1 сажень — огромная река, рыба, плоты…» Это письмо было написано с Северной Двины, где-то около Котласа. Следующее письмецо было из Соловков и, наконец, из Колы: «Мы только что пришли из Лапландии, где пробыли 10 дней. Впечатлений очень много, и все они пестры до крайности. Я уже соскучился по Москве, заметь: не по книгам, а по Москве — людям и улицам. В Норвегию поедем только на 2 дня, затем 2–3 дня в Архангельске и в Москву, где рассчитываем быть числа 26-го».
Вернувшись с севера, Сергей Николаевич в скором времени поехал со своим новым другом, поэтом-мусагетчиком Алексеем Алексеевичем Сидоровым, отдыхать в деревню, в имение тетки последнего[59], и 30 июля писал мне оттуда:
«…опять я забываю, что я тот, кого называют поэтом, педагогом и проч., и проч., — я просто я, живу, ем, сплю, читаю (мало) — и какое счастье сознавать себя самым обыкновенным человеком, решительно обыкновенным, немудрым, с среднею высотою переживаний, знаний, ума… И если б я был всегда такой, я был бы и прост, и мил себе и другим. У Л. Н. Толстого в „Круге чтения“ есть мысль: „несчастен тот человек, у которого нет ничего, за что бы он готов был пойти на смерть“. Я такой человек. Ни за Бога, ни за людей, ни за искусство, ни за науку, ни за что я не сознаю себя готовым пойти на смерть, и я ясно чувствую, я знаю, что я — не горячий, не холодный, я — теплый, могу жить и должен жить методом тысяч и тысяч обычно-злых, обычно-добрых, обычно-умных людей…
А здесь тепло, солнечно, молотят хлеб, шумит липовая аллея, милые люди, милый Алексей Алексеевич, новая повесть Брюсова, юность, молодость и опять юность, и опять молодость — все хорошо. Ах, действительно все хорошо на свете, кроме того, впрочем, что не хорошо!»
Опять оценка себя, и опять не соответствующая действительности!.. Конечно, верно то, что Сергей Николаевич сознавал себя не горячим, не холодным, а теплым, ни за что не готовым пойти на смерть, но разве стал бы он раздумывать о том, чтó грозит ему самому, если б нужно было спасать жизнь друга? Ведь пошел же он на несомненный и большой риск, когда нужно было вывести из заключения его товарища, Мишу Языкова. И можно ли назвать его отношение к людям «не горячим»? Я думаю, многие и многие из его друзей и знакомых испытали на себе его удивительную отзывчивость, готовность помочь всем, чем только мог: советом, делом, участием в жизни и работе, не говоря уже о деньгах… А в дружбе Сергей Николаевич был верным человеком и сам ценил эту верность в людях! К сожалению, не все ему платили тою же монетой, что всегда ему