Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова приехал в Москву в 1995 году, чтобы провести три летних месяца за работой в архивах. Благодаря большой продолжительности летнего дня на широте Москвы мне хватало времени, чтобы наблюдать за уличной жизнью после закрытия архивов. Медленно, но верно Москва, в которой я жил, становилась для меня интереснее советского прошлого. Я продолжал трудиться над несколькими историко-географическими проектами, но наряду с этим начал обрабатывать свои впечатления и мысли о современной Москве [Argenbright 1999]. Каждое лето я возвращался сюда примерно на месяц, завершая несколько работ по истории, но также начал работать над другой современной темой.
В конце 1990-х годов мэр Ю. М. Лужков возродил сталинский план строительства Третьего транспортного кольца (ТТК) между Садовым кольцом, охватывающим историческое ядро столицы, и окружной автострадой – Московской кольцевой автомобильной дорогой (МКАД). Когда я проследил маршрут ТТК на карте, стало ясно, что магистраль проляжет через многие густонаселенные районы. Хорошо зная по прежнему опыту, как обычно делаются дела в этом городе, я предположил, что разработчики ТТК недооценивают трудности при устройстве въездов и съездов для новой дороги и совершенно не думают о том, как проект затронет местное население. Чего я совсем не ожидал, так это общественных протестов, однако, как рассказывается в главе четвертой этой книги, план мэра проложить тоннель через исторический Лефортовский парк вызвал решительное, гневное сопротивление общественности.
С этого момента я начал «составлять карту разногласий», относящихся к городскому строительству, хотя советы Б. Латура прочел лишь много лет спустя. Разногласий оказалось в избытке. Я сосредоточился на локальной оппозиции девелоперским проектам, а также на вопросах передвижения и парковки автотранспорта. Я слежу за этими разногласиями в СМИ уже около 20 лет. Во время моих летних приездов в Москву я отправлялся собственными глазами взглянуть на те места, где материализовывались вышеназванные проекты и разногласия. Также я обсуждал эти проблемы с экспертами, в том числе с коллегами-географами, друзьями, а иногда и с обычными прохожими. Соображения и выводы друзей были особенно ценны – не потому, что друзья всегда «правы», а потому, что мы дружили достаточно долго, чтобы я имел представление о траектории развития их взглядов.
Включенное наблюдение <…> опирается на полностью человеческое «я» аналитика, для того чтобы исследовать социальные процессы, частью которых он является. Как метод оно является характерным следствием отказа прагматизма от предварительных умозрительных построений вкупе с его акцентом на практике [Smith 1984: 357].
Включенное наблюдение – научный полевой метод исследования, который стремится к пониманию того, что происходит в определенном контексте, и подразумевает, что исследователь должен попытаться полностью освоить этот культурный контекст. Речь идет о синхронизации личного и академического мировоззрения исследователя с материальным и символическим миром в месте исследования, его конечная цель – изложить это понимание преимущественно академической аудитории <…> Сильная сторона метода состоит в том, что он позволяет описать и объяснить тесные связи, существующие между людьми, их жизненными мирами и местами, которые они создают [Boren 2009: 75].
С. Смит, таким образом, определяет включенное наблюдение как практику прагматизма, а Т. Борен отстаивает его как эффективный способ изучения обустройства среды обитания. Я занимался «включенным наблюдением», не называя так свою деятельность. Критики утверждают, что подобный подход едва ли представляет собой правильную методологию; даже «неопрагматик» Р. Рорти признает трудность поиска методологии, соответствующей «экспериментальному, фаллибилистскому подходу» прагматизма [Rorty 1991: 65-66][22]. Это препятствие для того, чтобы ввязываться в научный проект, но в то же время я ведь не втискивал реальность в заранее выбранные рамки. Б. Латур утверждает, что «эмпирическое исследование, которому нужна рамка <…> это плохой выбор для начала» [Латур 2014: 201].
Дж. Дьюи приводил аналогичный аргумент: «В любом случае мы должны начинать с проявлений человеческой деятельности, а не с ее гипотетических причин, и рассматривать ее последствия» [Дьюи 2002: 13]. Проекты и разногласия были фактами; я не оценивал их как проявления невидимой социальной силы. Рассматривая их «последствия», я, однако, допускал возможность, что среди них была и «деятельность гражданского общества», то есть что москвичи не только влияли на судьбу отдельных зданий и районов, но менялись сами, развивая «гражданские навыки» и уверенность в себе, и потенциально затрагивали городскую систему управления. И рост подготовленности и сознательности граждан, и реформа московского городского управления представляются последствиями «своего рода развития», которое Дьюи понимал как свободу.
Идея о том, что гражданское общество может зародиться в городе, вряд ли вызовет возражения. Возникновение демократии в Афинском полисе и ее возрождение в городах Апеннинского полуострова в XV веке всесторонне изучены [Hall 1998:24-113]. М. Левин, выдающийся исследователь истории СССР, считал, что в позднесоветском обществе гражданское общество обладало определенным весом.
Советскому обществу требуется государство, которое может соответствовать его сложности. И таким образом, иногда открыто, иногда тайно, современное городское общество сделалось мощным «системообразователем», вынуждая адаптироваться как политические институты, так и экономическую модель. Советское городское общество воздействует на индивидов, группы, институты и государство по многочисленным каналам, порой явным, порой медлительным, негласным и неприметным. Гражданское общество болтает, сплетничает, требует, сердится, различными способами выражает свои интересы и тем самым создает настроения, идеологии и общественное мнение [Lewin 1988: 146].
Другие, например [Evans 2006], не согласны с существованием гражданского общества в советский период или, как говорилось выше, даже сегодня, при Путине. Конечно, большие города не всегда и не везде порождают демократию и гражданское