Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ненавижу квартирные переезды, выбивающие из рабочей колеи на недели по крайней мере.
Была два раза на Колониальной выставке [1416], лучшее — негры, из стран — Конго, т. е. их жилища и искусство. Портит выставку множество ресторанов и граммофонов с отнюдь не колониальной музыкой, а самыми обыкновенными тенорами и баритонами.
Но, если в синий день, в полдень (когда все завтракают, т. е. отсутствуют) да еще среди чудных гигантских благожелательных негров — можно почувствовать себя действительно за тридевять земель и морей.
_____
Пишите, дорогая Раиса Николаевна, о сыне; — надеюсь выздоровлении — о лете, планах и достоверностях.
От Бориса давно ничего, да и я не пишу. Может быть что-нибудь знаете от Жени? [1417]
_____
Дорогая Раиса Николаевна, большая просьба: выходит отдельным изданием моя поэма «Крысолов», по подписке. Не найдется ли среди Ваших знакомых несколько подписчиков? Подписные бланки посылаю отдельно, а вот, пока, один на показ [1418].
Обнимаю Вас и жду весточки.
МЦ.
Впервые — Минувшее. С. 266–267. СС-7. С. 338–339. Печ. по СС-7.
39-31. С.Н. Андрониковой-Гальперн
Дорогая Саломея! Спасибо за весточку и за приятную весть (билеты). Читать Мандельштама лучше вечером и без Мура. Если позовете на чтение Путермана — думаю — доставите ему удовольствие — ввиду сюжета. Muselli [1419] наконец написала — целый опросный лист — но ответа нет, может быть давно уже у себя на родине (родинах: двух, — в Нормандии и Корсике [1420], или так: на одной родине и в одном отечестве).
Есть всякие новости, одна из них — предстоящий визит к Бассиано [1421] (Commerce) и связанная с ним большая просьба: у меня два платья: одно черное, до колен — моего первого вечера (1926 г.) [1422] другое красное, до земли — моего последнего вечера (1931 г.) ни одно не возможно. Может быть у Вас есть какое-нибудь Вам не нужное, милая Саломея, Вы ведь выше меня, так что Ваши по-коленные мне под-коленные. — Какое ни на есть у меня, кроме этих двух, только фуфайки или из toile basque [1423] (зебра или забор!).
Новости расскажу устно, жду оклика, обнимаю Вас, прошу прощения (попрошайничество) и благодарю (билеты).
МЦ.
Медон, 21-го июня 1931 г.
Впервые — СС-7. С. 141. Печ. по СС-7.
40-31. Б.Л. Пастернаку
<Между 2 и 10 июля 1931 г.>
Дорогой Борис, я стала редко писать тебе п<отому> ч<то> ненавижу зависимости от часа, — содержание, начертанное не тобой ни даже мной — не начертанное, а оброненное случайностью часа. <Над строкой:> Мне хотелось бы чтобы я писала тебе? а не такое-то июля именно мне диктовало. Пиши я тебе вчера, после того-то и того-то — я бы тебе написала одно, пишу тебе нынче — читаешь это, неизбежно-другое, чем завтра прочел бы. В этом разнообразии не богатство, а произвол. Случайность часа и свои законы пера — где же тут ты, и где же тут я? Мне тебя, Борис, не завоевывать — не зачаровывать. Письма — другим, вне меня живущим. Так же глупо (и одиноко) как писать письмо себе.
Начну со стены. Вчера впервые (за всю с тобой, в тебе — жизнь), не думая о том, что́ делаю (и — делая ли то, что́ думаю?), повесила на стену тебя — молодого, с поднятой головой, явного метиса, работы отца [1424]. Под тобой — волей случая — не то окаменевшее дерево, не то одеревеневший камень — какая-то (как Евгений Онегин) столетней работы или: «игрушка с моря», из тех, что я тебе дарила в Вандее в <19>26-ом [1425]. Рядом — дивно-мрачный Мур, 3-х лет.
Когда я — т. е. все годы до — была уверена, что мы встретимся, мне бы и в голову, и в руку не пришло та́к выявлять тебя воочию — себе и другим, настолько ты был во мне закопан, завален, за <пропуск окончания слова>, зарыт. Выходит — сейчас я просто изъяла тебя из себя — и поставила — Теперь я просто могу сказать: — А это — Б<орис> П<астернак>, лучший русский поэт, мой большой друг, говоря этим ровно столько, сколько сама знаю.
Морда (ласкательное) у тебя на нем совершенно с колониальной выставки. Ты думал о себе — эфиопе — арапе? О связи, через кровь, с Пушкиным — Ганнибалом — Петром? О преемственности. Об ответственности. М<ожет> б<ыть> после Пушкина — до тебя — и не было никого? Ведь Блок — Тютчев — и прочие — опять Пушкин, ведь Некрасов — народ, т. е. та же Арина Родионовна [1426]. Вот только твой «красивый, 22-летний»… [1427] Думаю, что от Пушкина прямая кончается вилкой, вилами, один конец — ты, другой — Маяковский. Если бы ты, очень тебе советую, Борис, ощутил в себе эту негрскую кровь (NB! в 1916 г. какой-то профессор написал 2 тома исследований, что Пушкин — еврей [1428]: ПЕРЕСТАВЬ), ты был бы счастливее, и цельнее, и с Женей и со всеми другими легче бы пошло.
Ведь Пушкина убили, п<отому> ч<то> своей смертью он не умер никогда бы, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по Медону гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16-ти лет всегда гуляю [1429], никогда не целуюсь, ни разу, ни малейшего соблазна. Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» [1430], но зато последнее его письмо, последняя строка его руки мне, Борис, — «так нужно писать историю» (русская история в рассказах для детей) [1431], и я бы Пушкину всегда осталась «многоуважаемая», и он мне — милый, никогда: мой! мой!) Пушкин — негр (черная кровь, Фаэтон [1432]) самое обратное самоубийству, это все я выяснила, глядя на твой юношеский портрет. Ты не делаешь меня счастливее, ты делаешь меня умнее.
_____
О себе, вкратце. Получила окольным путем остережение от Аси, что если я сделаю то́-то, с ней случится то́-то — просьбу подождать еще 2 года до окончания Андрюши [1433]. Ясно, что не два, а до конца времен. Таким образом у меня еще два посмертных тома. Большую вещь, пока, отложила [1434]. Ведь я пишу ее не для здесь, а именно для там, — реванш, языком равных. Пишу, пока, отдельное. Ряд стихов. Как только дашь наверный