Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, нет, не говорите… – тихо и упрямо говорил Гоголь. – Начало четвертого действия у меня не вышло. Это я и сам сразу почувствовал… А потом, как я, помните, и предсказывал, немая картина решительно не удалась. А эти костюмы!.. Как просил я дирекцию дать генеральную репетицию в костюмах, нет! А теперь? Эти ваши Добчинский и Бобчинский мне всю ночь снились, уроды… И от Хлестакова ничего не осталось… А, здравствуйте, Александр Сергеич! – неуютно улыбнулся он Пушкину. – Сидайте вот туточки…
И он продолжал подробно объяснять уже и Сосновскому, и Пушкину, почему не вышел Хлестаков…
– Нет, нет… – сутулясь, говорил Гоголь. – И мне пьеса не удалась, и публика не поняла моего замысла… Надо проездиться за границу, отдохнуть, а там будет видно…
Смирнов поймал Пушкина, который, засунув руки в карманы, слонялся по комнатам, напевая свое «скучно… тоска…».
– Что же вы вчера на балу у Строгановых-то не были? – сказал он. – Чище всех Дантес отличался. Сияет, как новый пятиалтынный. Кто-то спросил его: Дантес, про вас говорят, что вы настоящий покоритель женских сердец… А тот, эдак подбоченясь: «Женитесь, граф, и я докажу вам это!»
– А ну его к черту! – хмуро оборвал Пушкин. – Ты остаешься? А мне пора… Прощай пока…
Он поехал домой: было время завтрака. И главное, надо окончательно объясниться с ней. Если она, мать четверых детей, так упирается против деревни, что рискует даже будущим детворы, то, значит, есть тут что-то такое, что заставляет ее забывать свой долг… Но кто?! Неужели этот конюх? Азинька говорит, что ее девушка, Лиза, то и дело бегает к нему с записочками… Николай?.. Обожания своего он не скрывает… Ревность и бешенство дымно забродили в этом неуемном, сумасшедшем сердце…
Наталья Николаевна, в капоте и папильотках, стояла у окна с какою-то бумажкой в руках. Это было письмо Свистуновой к ее мужу, полное бешеной ревности и жарких упреков в ветрености. Натали нашла его на полу. Сомнений не было никаких: это была новая измена… И она, дура, все это терпит!.. Но что делать?.. Да стоит ей слово сказать, и сотни блестящих молодых людей сложат к ее ногам все свои титулы и богатства. Связана детьми?.. Но в конце концов… Постепенная потеря стыда, как ржа, разъедала ее душу, но она не сознавала этого, она думала, что просто она «стала умнее», что у нее «раскрылись глаза»…
Дверь быстро отворилась, и в комнату с сердитым лицом быстро вошел муж. Она торопливо спрятала письмо. Он поймал ее движение.
– Что это там у тебя? Покажи!..
– Пожалуйста! – с ненавистью глядя своими слегка косыми глазами в это уже увядающее лицо, гордо бросила она. – Я твоих писем не читаю…
Вся бледная, она протянула ему бумажку. Дрожа, он схватил ее, узнал и, совершенно еще не понимая положения, заревел:
– Ты подменила!
– Обыщи все…
– Ты… Ты… – задыхался он… – Я… убью тебя на месте!..
Она билась в истерике на оттоманке. В его мозгу стало светать: в самом деле, с письмом своей любовницы в руке нельзя же устраивать сцену ревности! Это верх смехотворного!.. Он был весь в испарине, и вокруг все качалось в тумане… Дом затаился и не дышал.
– Но… послушай…
– Идите вон!
– Натали…
– Идите вон! Вы – мерзавец! Вы последний из мерзавцев!.. Я буду требовать немедленного развода…
Стиснув зубы и кулаки, он, ничего не видя, быстро прошел к себе. Азинька с горящими глазами решительными шагами подошла к нему. Но в дверь раздался осторожный стук. На сердитый отзыв Пушкина в комнату вошел его лакей Григорий с седыми бачками, с почтительным морщинистым лицом, но хитренькими кофейными глазками. В его руках был золотой крестик Азиньки.
– Извольте, сударь, – проговорил он, подавая крестик. – Напрасно изволили обидеть людей!
– Где ты взял его? – строго спросил Пушкин.
– На вашей кровати-с… – потупив глазки, отвечал Григорий. – Стал перестилать, он из простынь и выпал-с…
Бледное лицо Азиньки залилось горячим румянцем.
– Но как он туда попал? Вот странно! – едва выговорила она со страшной улыбкой. – Ничего не понимаю…
– Нам об этом ничего не известно-с, барышня, – поджимая губы, сказал лакей.
Пушкин понял. Лицо его сразу посерело. В углах рта появилась пена. Азинька, вся красная, крепко схватила его за руку.
– Иди… – прохрипел он. – Вон!.. Скорее!.. А то…
– Александр, ради бога!..
Григорий вылетел вон: таким барина он еще не видывал… Азинька закрыла лицо руками. Она вся дрожала.
– Боже мой, – едва прошептала она. – Какой ужас! Какая грязь!..
– Я ему на той неделе по морде дал, – весь дрожа, едва выговорил Пушкин. – Он, пьяный, надерзил мне… А это вот расплата…
– Но что, если все это дойдет до… нее?.. – лепетала она. – Но если ты так безумствуешь, то, значит, ты еще любишь ее?.. Да?.. А я?..
Глаза ее были полны слез и огня…
Он без сил упал в кресло и закрыл рукой глаза…
Пушкин пришел к родителям. У постели умирающей Надежды Осиповны сидела сестра Ольга.
– Ну, что? Как? – спросил ее Пушкин.
Ольга с распухшими от слез глазами только рукой махнула:
– Ах, Александр, мы слишком мало жалели и берегли ее! Пушкин почувствовал, как с болью сжалось его сердце и к горлу подкатился колючий клубок. Надежда Осиповна умирала. Сергей Львович, взъерошенный, смешной и страшный, сидел в кресле у ее ног в бессильном сострадании и тупом недоумении: как будто совсем недавно, вчера это было, что он вел к алтарю «прекрасную креолку», и вот она, уже старуха, умирает на этой беспорядочной постели среди развалин всей их жизни.
Была Страстная суббота, и на огромный, уже обтаявший город спустилась та тишина, которая бывает только перед Пасхой.
Надежда Осиповна уже не сознавала ничего этого. Впрочем, Надежды Осиповны уже и не было совсем, а было распухшее тело на давно не убираемой кровати, а в нем волшебная пестрота призраков, неуловимых, но близких душе, все то, что она видела в жизни, начиная со своего детства в бешеной семье Ганнибалов и кончая последними днями ее, днями горя, нищеты и ужаса перед грядущим…
И вдруг властно запел в звёздной вышине глубокий, торжественный голос первого колокола, и сразу, ликуя, отозвались ему все храмы, и с пением победным из широко раскрытых дверей их в ночь пролились реки огней. «Христос воскресе из мертвых… – возликовали души. – Смертью смерть поправ и сущим во гробах живот даровав…» Надежда Осиповна, холодея, лежала на своей беспорядочной кровати, глядя остановившимися, тускнеющими глазами в низкий потолок. У кровати, на стареньком коврике, на коленях Сергей Львович рыдал и говорил что-то бессвязное и нелепое, и рыдала,