Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустимся от Фаустова дома вниз, вдоль трамвайных путей, мимо Славянского монастыря и собора, построенного Дизинхофером, мимо Малого ботанического сада, где за оградой вспучивается, играя бликами на закатах, огромная теплица, похожая на сложноограненный драгоценный камень на пальце усталого сановника, который внезапно узрел перед собою еще более усталого садовника. Итак, если пройти мимо узкого готического костела Панны Марии Снежной и затем продвигаться вдоль высоких и облупленных стен больницы святой Агнессы, тогда ноги ваши сами собой приведут вас к еще одному барочному церковному фасаду, на который вы, возможно, даже и не взглянете, поскольку взгляд ваш, уж коли вы бредете этой дорогой, наверняка избалован барочными церковными фасадами. Старинные храмы здесь встречаются так же часто, как статные королевские мухоморы в сентябрьском лесу. А поскольку вы уже вышли за пределы туристических угодий, следовательно, никто не глазеет на эти старые перлы католической архитектуры, никто не фотографирует их с энтузиазмом жадного странника. Да и немного здесь странников (хотя атмосферическая странность присутствует в избытке), все больше местные, и все шагают то ли удрученной, то ли веселой походкой, – одни мечтают всосаться в укромные гроты пивных, чтобы хлебнуть напитка друидов, другие же стремятся навестить больных родственников в многочисленных древних больницах, которыми богат этот отчасти скорбный, а отчасти просветленный райончик.
Итак, вы у церковных врат. Церковь Панны Марии Болестной, в прошлом госпитальный костел. Если вы зайдете внутрь, то окажетесь в холодном барочном шкафу, чья роскошь может поспорить с роскошью иного кетаминового трипа. Вы подходите к мраморной чаше, где на дне лежит мелкое озерцо прохладной святой воды. Погружаете в эту воду кончики своих пальцев и осеняете себя крестным знамением, после чего в эпицентре вашего лба еще некоторое время сохраняется влажный след – одинокая полуслеза на зажмуренных веках третьего глаза. Это означает, что вы – циклоп. Но не настолько свирепый и громадный, как тот, что пленил Одиссея. Скорее вы циклоп скромный, отчасти эмбриональный, и, возможно, вы даже не намерены возносить молитвы, а просто хотите посидеть в тишине на гладкой церковной скамье.
В начале восьмидесятых годов мы нередко приходили в эту не слишком популярную церковь по воскресеньям, чтобы послушать проповеди одного необычного священника. Звали его патер Кадлец. Это был человек в крупных очках, субтильный, бледный, чем-то напоминающий уменьшенного академика Сахарова, наделенный слабым голосом ученого, да и проповеди его больше походили на сложные научные лекции, впрочем, посвященные теологической проблематике. В какой-то момент я был настолько впечатлен этими проповедями, а еще в большей степени таинственной роскошью барочных церковных интерьеров, что даже подумывал, не стать ли мне католическим священником, – мысль, вполне досужая в моем случае, скорее фантазм, нежели намерение. Тем не менее я часто представлял, как служу мессу в различных католических облачениях, в епископских тиарах, в кардинальских сутанах, в мантиях, расшитых мальтийскими крестами… Но я даже крещеным тогда не был. Крестился я позже, уже в восемнадцатилетнем возрасте, и вовсе не в католическую веру, а в православную. Крестил меня высокорослый священник отец Владислав, похожий внешне на Ивана Грозного. Крестили меня дома на Речном вокзале, в Москве. Отец Владислав принес под мышкой сложенный детский надувной бассейн ярко-синего цвета. Он надул его, я встал внутрь бассейна и так был крещен.
А патера Кадлеца, к сожалению, вскоре убили. Какие-то ворюги прокрались в церковь, желая поживиться церковной утварью. По случайности священник оставался в храме – его ударили по голове, и он умер.
Говорят, бравый солдат Швейк является воплощением чешского национального духа. Не знаю даже. Я никогда особо не прикалывался на Швейке. Я не люблю армейские байки и юмор мужских домов (в данном случае казарм). Мне больше по душе сказки Чапека – в них присутствует аграрная мечтательность, смешливая нежность, детский галлюцинаторный флюид, ощущение мистического цветущего абсурдизма, то есть то сочетание качеств, которые я усматриваю в чехах. И за наличие этих качеств я люблю их.
Но присутствует в них, как и в самой Чехии, особенно в Праге, и нечто иное. Иногда говорят, что все здесь, мол, такое человечное, человекоморфное. Второе слово точнее первого. В этом городе был создан Голем, здесь же (с легкой руки Карела Чапека) родилось слово «робот». Чехи всегда проигрывали все войны, они отдавали власть над собою немцам, шведам, австрийцам, русским. Но не упомянутые народы господствовали и господствуют здесь. И не сами чехи властвуют над собой. Здесь не люди царствуют, а неявные сущности. Иногда их тайные лица мелькают в чешских мультфильмах – ворчливый кротик из мультиков Зденека Милера: не он ли один из местных тайных богов? Так ли уж человечен этот ворчливый и ласковый мирок?
В чешском языке слово «отрок» означает «раб». Я жил отроком в Праге, но был ли я там рабом? Нет, конечно. Никто не подавлял меня, никто надо мной не господствовал. И все же я нередко ощущал в этом городе странную несвободу, как бы некую сдавленность, которая в России и в других землях была мне неведома. Как бы мистическая примятость, опутанность невидимыми нитями. Может быть, поэтому Станислав Гроф придавал такое значение надавливанию, когда он придумывал свою практику преодоления пренатальных матриц?
Что же сдавливало и опутывало меня в этом прекрасном и даже любимом городе? В городе, который я знаю и помню, наверное, лучше всех прочих городов, мне известных. Сам дух этих земель, загадочный чешский воздух заставлял меня цепенеть. Каким-то образом это связано с языком. Я никогда не учил чешский язык специально, но, как известно, детская память отличается цепкостью и восприимчивостью. Довольно быстро я научился понимать, а затем говорить и читать по-чешски. И я люблю этот язык. И все же самым счастливым временем моего пребывания в Праге был тот начальный период, когда я еще этого языка не знал. Это создавало эйфорическую дистанцию. Но потом я стал понимать этот язык, и тогда духи местности дотянулись до меня.
Этот воздух не был мне родным, но он и чужим не был. И до сих пор Прага для меня – не Родина и не чужбина. На Родине, в России, я склонен был ликовать и наслаждаться. На подлинной чужбине я ощущал себя вольной пташкой, пусть и в холодном небе. Но чешское небо не было ни родным, ни чужбинным. Оно (это чешское небо) было теплым, укромным, задумчивым, даже уютным, но сковывающим движения. Я проваливался здесь в какую-то глубокую интроверсию, и меня это не радовало.
Думаю, не только мне, иноземцу, но и самим чехам известны эти ощущения. Как я уже говорил, чехи очень талантливы, а нередко и гениальны. Духи местности дарят им эти таланты, но они же и подавляют их. Поэтому пышнее всего чехи расцветают за пределами своей страны. Даже в военном отношении они действовали гораздо решительнее, сражаясь в отдалении от родных краев (например, в Сибири, во время российской Гражданской войны), чем в тех ситуациях, когда от них требовалось оборонять свое Отечество.
Пражских персонажей можно описывать бесконечно. Их неисчерпаемое множество, и они