Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Случается». – «Но алгебру можно усвоить по учебнику». – «Это даже еще легче, на лекциях я почти ничего не понимаю». – «А тогда в чем же дело? Да ведь и сама алгебра тебе не нужна». – «Мне это нравится. На лекциях мне становится веселей на душе». «Чтобы из-за алгебры отлучаться на ночь? Не может этого быть, – говорил себе де Шарлю. – Уж не связан ли он с полицией?» Как бы то ни было, Морель оставлял позднее время для себя – то будто бы ради алгебры, то будто бы ради уроков игры на скрипке. Но однажды он воспользовался своей свободой ни для того, ни для другого, а для принца Германтского – тот, приехав к морю на несколько дней погостить к герцогине Люксембургской, встретил незнакомого музыканта, который тоже его не знал, и предложил ему пятьдесят франков за то, чтобы провести вместе ночь в менвильском веселом доме; для Мореля в этом заключалось двойное удовольствие поживиться на счет принца Германтского и потешить свое сладострастие среди женщин, без стеснения обнажавших смуглые груди. Я не знаю, каким образом де Шарлю узнал о происшедшем и о месте действия, вот только соблазнитель остался ему неизвестен. Обезумев от ревности, сгорая от нетерпения узнать, кто это, он телеграфировал Жюпьену – тот приехал через два дня, и, когда в начале следующей недели Морель заявил, что ему необходима отлучиться, барон обратился к Жюпьену с просьбой подкупить хозяйку заведения, чтобы она спрятала их с Жюпьеном, – это дало бы им возможность подсмотреть, как все будет происходить. «Ладно, я все устрою, симпомпончик», – сказал барону Жюпьен. Трудно себе представить, как это происшествие взволновало и на какое-то время обогатило внутренний мир де Шарлю. В иных случаях любовь производит в области мышления целые геологические сдвиги. В уме де Шарлю, еще так недавно похожем на столь однообразную равнину, что на ней, насколько хватало глаз, не означалось ни одной мысли, внезапно вырос гранитной прочности горный хребет, в котором каждая гора была изваяна таким образом, как будто ваятель, вместо того, чтобы унести мрамор к себе в мастерскую, прямо здесь, на месте, высекал сплетения исполинов, титанов, имя которым – Ярость, Ревность, Любопытство, Зависть, Ненависть, Страдание, Гордость, Ужас, Любовь. Но вот настал вечер, когда Морель должен был отлучиться. Жюпьен выполнил свою миссию. Ему и де Шарлю было назначено прийти к одиннадцати часам вечера, их обещали спрятать. До этого великолепного дома терпимости (куда съезжались со всех ближайших дорогих курортов) оставалось пройти еще три улицы, а де Шарлю уже шел на цыпочках, изменил голос, умолял Жюпьена говорить тише – так он боялся, что Морель услышит их из окна публичного дома. Прокравшись в вестибюль, де Шарлю, для которого подобного рода заведения были в диковинку, к своему изумлению и ужасу удостоверился, что попал в более шумное место, чем биржа или аукцион. Напрасно убеждал он столпившихся вокруг него горничных говорить тише, их голоса и так заглушались выкриками и возгласами старой «экономки» в слишком черном парике, на лице у которой в каждой складке морщин залегала важность нотариуса или испанского священника и которая поминутно громовым голосом, как бы управляя уличным движением, приказывала то затворить, то отворить дверь. «Проводите этого господина в двадцать восьмой, в испанскую комнату». – «Сейчас туда нельзя». – «Отворите дверь, эти господа спрашивают мадемуазель Ноэми. Она ожидает их в персидском салоне». Де Шарлю струсил, как провинциал, переходящий улицу; а если воспользоваться сравнением гораздо менее кощунственным, чем с изображениями на капителях у входа в старинную церковь в, Куливиле, то можно уподобить голоса горничных, все время, но только тише повторявших распоряжения экономки, голосам учеников, в гулкой сельской церкви монотонно долбящих катехизис. Де Шарлю сперва до того оробел, что даже на улице опасался, как бы его не услыхал Морель, стоявший у окна, в чем барон был совершенно уверен, а здесь, среди воя на этих бесконечных лестницах, в котором находившиеся в комнатах ничего не могли различить, ему было уже не так страшно. И вот его мучениям пришел конец: он встретился с мадемуазель Ноэми, и та обещала спрятать его и Жюпьена, но сначала заперла их в роскошнейшем персидском салоне, откуда ничего не было видно. Она сказала, что Морель спросил оранжаду и что, как только ему подадут, обоих пришельцев проведут в салон с прозрачными стенками. Ее уже потребовали, и она, как в сказке, пообещала им, что пришлет «умную дамочку» и что та ими займется. А ее уже вызвали. На «умной дамочке» был персидский халат, и она хотела было сбросить его. Де Шарлю попросил ее не беспокоиться, тогда она распорядилась подать сюда шампанского – сорок франков бутылка. В это время Морель был уже с принцем Германтским, но притворился, что по ошибке попал не в ту комнату – туда, где находились две женщины, и эти две женщины поспешили оставить двух мужчин наедине. Де Шарлю ничего об этом не знал, но он бранился, порывался настежь растворить все двери, послал за мадемуазель Ноэми, а та, услышав, что «умная дамочка» дает барону сведения о Мореле, не совпадающие с теми, какие она давала Жюпьену, выставила ее и вскоре прислала вместо «умной дамочки» «милую дамочку» – та ничего не могла сообщить о Мореле, но зато рассказала, на какую широкую ногу поставлен этот дом, и тоже велела принести шампанского. Барон с пеной у рта опять вызвал мадемуазель Ноэми, но та сказала: «Да, дело немножко затягивается, дамы принимают соответствующие позы, но он как будто ничего с ними не собирается делать». Наконец посулы и угрозы барона подействовали на мадемуазель Ноэми, и она пообещала, что им остается ждать не больше пяти минут, а затем с сердитым видом ушла. Эти пять минут длились целый час, и только потом Ноэми украдкой подвела разъяренного барона и доведенного до отчаяния Жюпьена к полурастворенной двери. «Здесь вам будет очень хорошо видно, – сказала она. – Впрочем, сейчас пока ничего особенно интересного нет, он с тремя дамами, рассказывает о своей жизни в полку». Наконец-то барон мог что-то разглядеть сквозь дверной проем и в зеркалах. И тут он невольно прислонился к стене – так силен был объявший его дикий ужас. Перед ним действительно был Морель, но, словно на него оказывали действие языческие чары и волхвования, то была скорее тень Мореля, мумия Мореля, не Морель, воскресший, как Лазарь, а некое подобие Мореля, призрак Мореля, Морель-привидение, дух Мореля, вызванный в эту комнату (где на стенах и на диванах – всюду видны были волшебные знаки), – таким Морель сидел в нескольких метрах от де Шарлю, повернувшись к нему в профиль. Как у покойника, у Мореля не было кровинки в лице; среди этих женщин, с которыми он должен был бы веселиться напропалую, мертвенно-бледный, с окаменевшим лицом, он как-то странно-неподвижно сидел; чтобы выпить бокал шампанского, стоявший перед ним, он пытался до него дотянуться, но его рука бессильно повисала. В этом зрелище было что-то противоречивое, как в религии, утверждающей, что бессмертие есть, и в то же время не исключающей возможности небытия. Женщины засыпали его вопросами. «Ну вот видите, – шепотом сказала барону Ноэми, – они расспрашивают о его жизни в полку – забавно, не правда ли? – Ноэми засмеялась. – Вы удовлетворены? Он спокоен, не правда ли?» – спросила она так, как будто речь шла о мертвом. Женщины продолжали засыпать Мореля вопросами, но у безжизненного Мореля не было сил отвечать. Чудо обретения дара речи не совершалось. Де Шарлю уже не сомневался, он понял все: то ли Жюпьен допустил при переговорах оплошность, то ли тут действовала неудержимая сила, которая заключена в поверяемых тайнах и которая приводит к тому, что тайны никогда не сохраняются, то ли тут сыграла свою роль женская болтливость или страх перед полицией, но только Мореля, конечно, поставили в известность, что какие-то два господина очень дорого заплатили за то, чтобы увидеть его, принца Германтского удалили, и он преобразился в трех женщин, а несчастного Мореля, обомлевшего от ужаса, посадили таким образом, что барону он был виден плохо, а ему, устрашенному, онемевшему, не решавшемуся взять бокал из боязни уронить его на пол, барон был виден весь до последней черточки.