Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Вы и тогда красивые были?
— Да себе наравилась. На личность чуть Глеб сшибает, но он худяка. Лицо у меня круглое було, полное. Темно-русая толстая коса падала за пояс… Она и посейчас ниже пояса… Розовая юбка, розовая кофта, белый шарф. Наряжаться люби-ила… Ну, отжили мы лет с восемь, поехали кататься… Север… лес… лесозавод…Батько катал крюком брёвна к пилке… Я стояла на пилке-колесе. Доски шли по полотну. Поперёд меня бракёр вычёркивал негодный край. Доска доходила до меня, я отрезала. Ногой нажмёшь на педальку и доска расхвачена. Хорошее бросаешь в хорошее, брак в брак.
— В Заполярке на какой улице Вы жили?
— На какой улице?.. Зовсим забула… Тилько помню… Там, там, там двор, а кругом вода. Земли и жменю не наберется.
— И что, лесной завод на воде стоял?
— Кто же завод на воду посадит? Стоял-то на земле, а земли не видать. Всё в досках выстлано… В Заполярке ты нашёлся…
— Долго искали?
— Не дольше других… Девять месяцев. Толстыш був. В яслях був ще один Антон, худячок. Придут кормить, няня няне: «Какого Антона пришла мать?» — «Хорошего»… На севере питались мы хорошо.
— А чего ж уехали?
— А-а… — усмехнулась мама. — То полгода темно, то полгода не видно… без света… Полгода ночь, полгода день… Беспорядица… А тут ещё финн под боком замахивается войной… Разонравилось. Снова увербовались теперь аж в Грузию… Сюда…
— И только своей волей?
— Своей! — с вызовом ответила мама.
— А что же не вернулись в Криушу?
Мама грустно покивала головой.
— Чего захотел… — И с натугой улыбнулась. — Криуша дужэ близко…
— А Вам надо через всю страну! С севера на юг! С воды на воду!.. Подальше куда…
— Надальше, надальше да потеплишь… Тут, в Насакиралях, хватали мы лиха полной ложкой. Живуха досталась… Война, голод… Часто и густо без хлеба сидели. Неплохо досталось. Всё батьково улопали. Сменяли в грузинах на кукурузу. И сапоги… и все пальта, и все кустюмы… Я чула, по хороших, богатых домах берегут вещи покойного. Стул его всегда в углу под иконой. Не стало, скажем, батька, как у нас. В праздник подвигают той батьков стул к столу, наливают полный петровский стакан водки, становят напроть батькова стула. И никто на той стул не сядет, никакой запоздалый гостюшка не схватит его стакан. А мы, нищеброды, всё батьково улопали. Будет нам грех великий!
— А может, Боженька ещё простит? Не от сладкой же жизни…
— Да уж куда слаще? Получишь в день кило триста хлеба. На пятерёх! Хочь плачь, хоть смейся. По тонюсенькой пластиночке отхвачу вам… А всё кило Митька бегом в город. За сто рублей. На ту сотнягу возьмёт кило муки. А на киле муки я ведро баланды намешаю. Кинетесь хлебать, друг за дружей военный дозор. Как кто черпнул загодя снизу — ложкой по лбу. Чего со дна скребёшь? На дне все комочки, вся гущина, вся вкуснота! И заплясала драка не драка, но крику до неба. Ты с Глебом гуртом против Митьки. Двох он сразу не сдолеет, отложит на потом. По одному потом подловит, сольёт сдачи… И нащёлкивал вас, и кормил. Большак, старшина наш… Как воскресенье, часто и густо бегала я с ним к грузинам взатемно. Тохали кукурузу. Наравне. Десять лет, а он не отставал. Понятья не знал, как это устать и отстать от матери. А давали мне за день одно кило, а ему полкила кукурузы… И без меня, один тайкома уныривал на заработки. Три раза поесть и пять кочанов домой. И весь дневной прибыток. Кру-уто досталось…
— Ма, а Вы помните Победу?
— А не то! Девяте мая, сорок пятый. Люди гибли тыщами на тыщи. И на — замирились. Объявили Девяте нерабочим. Думаю, надо сбегать на огород, досадю кукурузу. А Аниса Семисынова и каже: не дуракуй, девка, язык твой говорит, а голова и не ведает. Пойшли лучше в город празднувать. А то ночью заберут… Побрали всю свою детворню, поскреблись в город, на базарь. Грошей нема ни граммулечки… Подумали-подумали у яблок на полках и вернулись с пустом. Весь и праздник. Зато вечером обкричались. Кричи не кричи, батька криком разве подымешь? Хотя… Чего ж ото здря языком ляскать? Сколько було… Придёт похоронка, платять пензию. А туточки тебе сам с хронта вертается… Треба ждать… Обида по живому режет… К другим идуть, а наш не… Как Христос, в тридцать три годочка отгорел. Что он ухватил шилом жизни?
— А Маня и того меньше, — под момент сорвался я и спёк рака (покраснел).
Во весь наш разговор я боялся проговориться про Маню.
Ну зачем скользом ковырять болячку?
Но вот само слетело с языка.
И мне кажется, мама уже знает, что я был сегодня у Мани и скрываю, ничего про это не говорю.
— Я, ма… — покаянно валятся ватные мои слова, — к Мане ездил.
— И хорошо, что проведал. А то одной там скучливо.
— Да нету её там! Всего кладбища нету! Понатыкали дурацкого чаю… Плакатики кругом… Даёшь семилеточку в три дня!.. Или в три года… Чёрт их разберёт!
— Не шуми… Я всё знаю… Маня родилась в сорок втором, в пятницу девятнадцатого июня. Кажинный год в этот день ходю к ней. Ни одного рождения не пропустила.
— Знали и молчали?
— А что ж всех булгачить? Что это поменяет?.. Боже, что же происходит? Куда мир идёт? Усач выдушил село. Малахолик Блаженненький додушил остатки. Личный скот кинул под нож, поотхватывал огороды по порожки, все лужочки перепахал. Что же он каменья с Красной площади не повыкинет и не зальёт ненаглядной своей кукурузой? Какие пропадают площадя?.. А то поглядывай из Кремля, как она растёт. Сам бы полол… Целину убил… нигде вольной травинки. Козу некуда вывести… Церква поприщучил… Сломали житьё живым. Дорвались до мёртвых. Сровняли кладбище, забили чаем. Невже с того совхоз озолотится? Да и какой чай на детских косточках? К чему всё идёт?
— К счастливому будущему, ма… Через двадцать лет будете купаться в благах коммунизма!
— Не утонуть бы в тех твоих благах-морях.
— Они не мои. Они коммунякские.
— Охо-хо-о… Включи брехаловку — через край хлобыщет разливанный той радиокоммунизм. Выключишь соловья — тихо, нема коммунизму. И когда ни послухай того соловья — тип! тип!! тип!!! — Мама глянула на