Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты не изменился, Рот! Каким был, таким и остался… – удивлялся Федька, оглядывая тебя и приближаясь. – Как забальзамированный… Ты что, с Лениным все эти годы в Мавзолее лежал? И беретка та же, и книжка… Книжки все читаешь? – говорил он, по-крабьи боком подбираясь к тебе.
Он хрипел и, брызгая слюной, шепелявил, ты плохо его понимал, но кивал, улыбаясь, соглашаясь, заставляя себя смотреть в лицо человека, которого когда-то неплохо знал и даже считал своим другом.
Какой-то страшный удар изменил его до неузнаваемости: верхняя губа и нос были расплющены, а лоб вдавлен, отчего глаза сузились и вытянулись к вискам. Он щерился в приветливой улыбке, обнажая верхнюю десну с отсутствующими передними зубами, и уцелевшие клыки по бокам придавали его улыбке жутковатый звериный вид. И еще он растолстел, правда не обрюзг, а, как говорят, закабанел – покрылся защитным слоем твердого жира, и кожа на лице и руках сделалась багрово-серой, грубой и жесткой, как наждак.
– Говорят, что на кладбище только покойники встречаются… Живые тоже встречаются, правда, Рот? Ну давай обнимемся, что ли, не виделись сколько лет… – Сделав последний шаг, он крепко тебя схватил, притянул к тугому животу и, обнимая, торопливо пошарил по спине и бокам, словно обыскивая, и неприятное это объятие еще больше наполнило тебя не радостью неожиданной встречи, а страхом перед нею.
Федька приехал в Москву откуда-то из глубокой провинции, он был детдомовский, о чем любил напоминать, – компанейский, шумный, веселый, но при этом всегда себе на уме, конфликтный, задиристый, недобрый, если не сказать злой. Именно за это, а не за фамилию и прозвище его сторонились и даже побаивались и называли Смертью. Прозвищ, кстати, у него было много, и все забавные: «Пей первым, Федя», «Федя съел медведя», «Надо, Федя, надо» – само его имя, хорошее русское имя, вызывало почему-то улыбку, возможно потому, что тогда было редким. А еще его звали иногда Федор Михайлович, и, хотя он и был Федор Михайлович, это вызывало усмешку, а то и смех, и тоже понятно почему… Как сказал однажды Гера: «Он такой же Федор Михайлович, как я Александр Сергеевич».
Вы проучились вместе два курса, на третьем Федьку отчислили за пьяный дебош в общежитии. Декан, сам детдомовский, к Федьке благоволил, называя своим сыном, и все сходило ему с рук.
Плечистый, кряжистый, рукастый, Федька любил лошадей и потому поступил в ветеринарный.
– Я – народ, – говорил он, ставя точку в любом споре, самозвано-самочинно возвышаясь над всеми. – Я – народ, а против народа не попрешь!
Никто и не пер.
Кажется, Смерть ничего и никого не боялся: ни милиции, ни боли, ни самой смерти.
Работать не любил, но, если надо было, вкалывал как никто.
Как никто ел (по три первых зараз, воруя их в студенческой столовой), как никто пил (по примеру Пьера Безухова, о котором ты однажды ему рассказал, Федька выпил бутылку водки из горлышка, сидя на подоконнике пятого этажа), и о его мужских достоинствах и сексрекордах ходили легенды.
Книжек Федька не читал, зато любил смотреть кино и в разговоре сыпал цитатами из популярных советских фильмов: «Разбить? Бутылку? Да я тебя за бутылку», «Цигель, цигель о-ля-ля», «Хороший ты мужик, но не орел». Сам он был, без сомнения, и мужик, и орел, но его все равно не любили, никто не любил.
Но, верно, нет такого человека, даже самого исключительного, самого самодостаточного, который не нуждался бы в любви.
Как там говорили в одном старом фильме: «Доброе слово и кошке приятно»?
Вот и Федьке тоже, но почему-то никто, кроме тебя, этого не понимал.
Гера Федьку не просто не любил – презирал, пару раз они чуть было не схватились в драке, ты их разнял. Герино презрение было ответом на Федькину ненависть, и ненависть эта имела характер онтологический, точнее – антисемитский.
Тебе было непросто, очень непросто… Воспитанный матерью и школой в духе интернационализма, ты ненавидел антисемитизм, но и Федьку было жалко. Никто, кроме тебя, не находил в себе сочувствия к этому широкому снаружи и ограниченному внутри человеку, никто его не любил, никому он не был нужен, а ты нашел в себе силы на тесное общение и даже считал другом, что чуть не стоило дружбы с Герой.
Ты бродил с Федькой по старинным московским улочкам, рассказывая о них все, что знал, ходил на выставки и поэтические вечера, пересказывал прочитанные книги, приводил его к себе домой. Матери он не понравился, а после того, как Федька сказал, что не будет читать «Войну и мир», потому что «видел кино», попросила его больше в дом не приводить.
Ты понимал, что опасно, самоубийственно опасно так относиться к жизни и к людям, как относится к ним Федька, верил, что когда-то он кого-то любил, но почему-то это скрывает, а может, просто забыл, и своим к нему отношением – заботой, просветительством и, да, любовью, юношеской чистой и бескорыстной любовью надеялся вернуть его утраченные чувства. (Разумеется, ты делал это бессознательно и уж точно не формулировал, как я сейчас.)
Время от времени ты просил Федьку рассказать о его жизни в детском доме, надеясь, что он вспомнит что-то хорошее, доброе, светлое, без чего не бывает даже самого несчастливого детства, и он охотно вспоминал, при этом губы его кривились в презрительной усмешке, а глаза делались мстительно-жестокими:
– Мы лежали обоссанные и обосранные, никому не нужные.
И еще:
– Я до двенадцати лет кроватку раскачивал, чтобы заснуть, и палец сосал. А потом решил: всё, а то буду так по жизни сосать. Сначала у себя, потом у других… Чуть не откусил его тогда. – И показывал свой короткий с узким обкусанным ногтем указательный палец и на нем шрам.
Ногти Федька никогда не стриг, а грыз их, когда о чем-то задумывался, и его взгляд при этом делался жестким и расчетливым.
У тебя не было отца, и ты бесконечно от этого страдал, а у Федьки не было и матери, и он нимало об этом не печалился, а почти гордился.
Федькин отец зарезал мать по пьянке, после чего повесился.
Федька рассказывал об этом смеясь, и было непонятно, горюет он или радуется, так же как было непонятно – врет или говорит правду.
Играючи и талантливо он подменял правду ложью, и было непонятно, где что.
Между белым и черным Федька всегда выбирал черное, а если вокруг было белое, убеждал всех, что оно черное.
В его видении мира не было хороших людей и бескорыстных поступков – везде он находил расчет, корысть, злобу и всегда был готов за это мстить.
– Но неужели в твоем детстве не было ничего хорошего? – воскликнул ты однажды в отчаянии.
Федька задумался, сунув край пятерни в рот – видно, сам захотел это хорошее найти, – и, замерев в молчании, неожиданно нашел:
– Хорошее? Было! У нас в отряде воспитатель был нормальный мужик, он только девок наших пялил, а нас, пацанов, не трогал. А вот в соседнем, тот мальчиков любил, всех в задницу переимел… – Федька засмеялся. – Был бы я сейчас, как ваш Жапабаев. – И снова засмеялся.