Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ту самую, от которой пыталась сбежать весь день, заполнить ее, требуя присутствия матери. Пустота беспрерывно разрасталась, превращалась в пропасть, в свободное падение. Но потом, в больнице, нас забросали вопросами насчет этого происшествия, все допытывались, действительно ли это несчастный случай, и я отвечала: «Да, да, да», – потому что почуяла опасность разлуки с ней.
Не твоя это была вина, думаю я тридцать лет спустя.
И не моя.
Никто не виноват в том, что мы были так одиноки.
– Ты классно играла, – говорю я, ища ее руки.
Беру, легонько пожимаю, и ее рука реагирует – обвивает мои пальцы, удерживает их. Никколо кивает:
– Да, ты крута. В «Вавилонии» тебя бы каждый вечер приглашали выступать.
В его голосе слышится сожаление. Мама поспешно отвечает:
– Ничего, Ник, неважно. Мы столько хорошего пережили вместе.
Мы – оттаявшие, благодарные – продолжаем смотреть эту любительскую и наполовину испорченную запись, которую никто, кроме нас, никогда не видел и не увидит. Это секрет, предназначенный для частного, закрытого семейного просмотра. Мы три чужака, которые мешали друг другу, причиняли друг другу боль, но сейчас мы здесь, и я понимаю, что нам нечего прощать друг другу. В конечном счете я решаю, что имеет больший вес во всей этой истории. И я выбираю то добро, которое мы друг другу дали.
Я слушаю мамину игру на бас-гитаре. Как жаль, что она не смогла стать тем, кем хотела; возможно, даже стать известной. Надеюсь, что искренность этого момента хотя бы частично возместит ей то признание, которое она потеряла, и что ее страсть к бас-гитаре продолжит гореть в каком-то уголке ее души.
Я снова вижу маму на экране: она придвигается к микрофону и тоже поет припев:
How I wish, how I wish you were here.
We’re just two lost souls
swimming in a fish bowl,
year after year,
Running over the same old ground.
What have we found?
The same old fears.
Wish you were here[27].
Я думаю о тебе, Беа.
Вот бы ты была сейчас здесь.
* * *
Когда я поднимаю жалюзи, на улице тоже темно. Вся Биелла – точно маленький рождественский вертеп у подножия гор. И я осознаю, что на остров, где я росла до того, как познакомилась с Т., папой и Беатриче, не ходят обычные поезда.
Распахиваю окна, впуская свежий воздух. Звонит домофон, Никколо вскакивает с дивана.
– Кажется, Марина, – говорит он с явным облегчением и бежит открывать.
Перед этим я заметила, что глаза у него немного покраснели. Может, поплакал, пока мы смотрели концерт. Я слышу, как открывается входная дверь. Эта Марина очень вовремя. Она заходит в гостиную, смущенно представляется сначала маме, потом мне. Волосы цвета фуксии, черная помада, татуировка на шее; на первый взгляд ей лет пятьдесят. Но я зареклась судить о ком-либо по внешности: сначала нужно узнать человека.
Мама спрашивает, не хочет ли она кофе или аперитив, и та отвечает:
– Аперитив, пожалуйста.
Мы выпиваем, болтая о чем-то, что не задерживается в моей голове, потому что в ушах у меня все еще звучит Pink Floyd, вокруг летают комары, ноздри ощущают запах паниссы, а аперитив добивает меня. Когда Никколо с Мариной уходят «прошвырнуться» (двадцать пятого декабря – куда?), я иду в ванную смыть макияж, нахожу в мамином шкафу что-то домашнее, растягиваюсь на диване и кладу ей ноги на колени.
Приятно быть с ней вдвоем. Я закрываю глаза и беззаботно думаю, что мы даже подарки не развернули. Да и кому они нужны? У нас были дела поинтересней. А теперь я даже готова заснуть. Но мама – наверное, ощутив между нами эту волшебную доверительность, – осмеливается спросить:
– Я слышала, Беатриче пропала… – Она замолкает. – Надеюсь, с ней ничего не случилось. Ты знаешь что-нибудь?
Мы ни разу не говорили о Беатриче с того лета. Но я знала, что мама, так же как и отец, продолжает воодушевленно следить за ней в интернете, хоть и мне об этом не сообщает.
К своему удивлению, я не испытываю раздражения, неудовольствия. Отвечаю даже весело:
– Ну что с ней может случиться, мама? Ее даже из пушки не убьешь. Весь мир взорвется, рухнет, метеорит ударится об землю, а она – можешь мне поверить – будет на том же месте, на поул-позишен, все такая же непобедимая…
– А ты внимательно рассмотрела ее последнюю фотографию? – прерывает мама.
– А что? – смеюсь я. – Разве она не была такой же кудрявой, элегантной и безупречной, как всегда?
Мама, потянувшись к телефону, качает головой:
– Нет, милая, посмотри-ка.
Я сажусь, придвигаюсь к ней. Мама открывает твою страницу, увеличивает изображение, которое ты опубликовала девятого декабря, и указывает пальцем на деталь, которую хотела показать мне, а я недоверчиво таращу глаза, прекратив смеяться и дурачиться. У меня перехватило дыхание: как я могла не заметить?
– Узнаешь ее?
«Эрмес», коллекция осень-зима 2007 года. Винный цвет. Чистый фетр. Последний подарок, который я сделала тебе на день рождения, на виа Маскарелла. Конечно, я узнаю ее. И помню, как мне было плохо, потому что я в жизни еще столько денег не тратила, а ты не снизошла до того, чтобы надеть ее хотя бы раз.
– Я сразу заметила, – продолжает мама, – мгновенно. Потому что этой шляпой, как и всем заказом «Эрмеса» в ту зиму, занималась я. Прошла всю цепочку, от ткани и до последнего шва.
Она испытующе глядит на меня, пытаясь понять, что я чувствую. Я прячу лицо, не отрывая глаз от фотографии – от тебя, улыбающейся в своем обычном стиле, столь безапелляционно на первом плане, что блекнет любое место, любой фон, пейзаж; винный цвет шляпы просто прожигает объектив, и я не могу понять, как же он мне сразу не бросился в глаза – или потом, когда я смотрела газеты, телевизор. Что я вообще видела в тебе все эти годы?
– По-моему, тут сообщение для тебя, Элиза, точно. Она надела эту шляпу перед тем, как исчезнуть, чтобы сказать тебе что-то.
Я перевожу взгляд на маму и думаю, что она права. Я растрогалась, разволновалась, как будто я снова в лицее и Лоренцо, к примеру, написал на стене: «ЭЛИЗА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ» или посвятил мне песню на радио. Хоть никто и не смог бы прочесть твое послание, ты