Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привыкнуть надо, вот и все. Я вот привык. Не тянет меня теперь никуда, и даже, если бы и захотел уехать, люди не пустили бы, загородили бы дорогу косами. И куда мне? Прожил я здесь двадцать лет, омужичился. Разве я смог бы жить по-иному? Здесь только один выход: будь таким, как все, или погибай! Теперь я и не хочу никуда. Да и куда? На меня везде смотрели бы как на белую ворону.
— Вас сюда в наказание послали?
— Разумеется! Кто же станет проситься в Грязный Дол? А за что наказали, я уж и не помню точно. Когда человек привыкает к тюрьме, он забывает свое преступление. И вы, молодой человек, тоже будете разбрасывать навоз.
— Разве нет другой возможности? Ведь можно думать, читать!
— Нет! Посмотрите на мою библиотеку: один требник, и все. Было еще несколько книг, но, кажется, кухарка растапливала ими печку, и я не стану ее за это бранить. Размышления, книги — все это расслабляет волю человека, делает его недовольным, больным. А вот поработайте в поле, походите за скотом — и вас не будут беспокоить никакие мысли, и вы доживете до глубокой старости. Мне уже семьдесят лет, а я уложу вас на лопатки, как ребенка. И до ста лет доживу!
— Зачем?
— Смотрите, какие у него мысли! Такие мысли наводят скуку и уныние. Зачем жить? Каждое лето я живу в заботах об урожае, о скоте, волнуюсь, какой будет сбор с прихода; так проходят и весна, и лето, и осень, и зима. А вы сидите над книгами и вздыхаете: зачем жить? Слыхал я о людях, что кончают самоубийством: это как раз те, которые занимаются книгами, ни один крестьянин еще не повесился, так же как и о пшеничном колосе не слыхать было, чтобы он сам с собою покончил.
Качур был подавлен: что-то тяжелое, мертвое легло ему на сердце.
— Что же тогда отличает человека от животного?
— Вера.
Качур опустил голову.
— Но ведь не вся ваша жизнь, господин священник, в этих двадцати годах! До этого вы ведь тоже жили!.. Ну, перед тем как провинились.
Священник отвернулся и, полузакрыв глаза, смотрел куда-то вдаль.
— Не вся! Что было со мной раньше? К чему вспоминать? — Он усмехнулся, и необычный мягкий свет озарил его лицо. — Тогда я был бунтарь! Давно это было!.. Раньше времени стал я на путь народолюбца. Теперь легче: каждый капеллан может без опаски быть народолюбцем, а раньше не так… Молод я был и глуп. В молодости человек думает, что весь мир вертится вокруг него. Долг, святое призвание, высокие задачи… и если он не выполнит их, что будет с бедным народом! А все дело в том, что у него слишком много крови! И у меня ее был излишек. И что вы думаете, в чем состояло мое святое призвание? Обучал парней патриотическим песням, которые теперь поют спьяну. От Косеского я приходил в восторг! От Томана также!{15} Что Томан, жив еще?
— Умер.
— Ну, дай бог ему вечный покой. А каково ваше призвание? Ваша цель?
Качур покраснел, не зная, что ответить.
— Что-нибудь такое, как у всех? Народом увлекаетесь, да? — Он глянул в окно и вскочил из-за стола.
— Вот проклятый молокосос! Даже зимой не оставляют в покое мой сад! Подождал бы хоть, паршивец, чтобы груши поспели. Знаю я тебя, Мркинов ты.
Отошел от окна, красный и сердитый.
— Нарочно приходит и незрелые груши таскает. Ни за что не возитесь с народом! Он лучше вас знает, что ему нужно: ест, пьет и умирает. Что ему надо? С народом возятся те, что изменили ему. Сами стали иными, чужими, и думают, что и народ тоже должен стать другим. Смотрите, я сжился с ним, обитаю здесь больше двадцати лет и не верю, чтобы ему хотелось из этой грязи выбраться на какие-то высоты… Пусть остается там, где есть! Саранча на поле, овод на лошади, муха в трактире.
Священник встал из-за стола. Качур начал прощаться.
— Заходите ко мне, только не слишком часто: у меня дел много. А со школой не создавайте себе лишних хлопот, все равно ничего не добьетесь. Прощайте!
Качур вышел, не зная, куда ему направиться. Своей комнаты он боялся, улицы были пустые и печальные; голые, грязные холмы дремали над котловиной — не на чем глазу отдохнуть, нечем сердцу порадоваться. На околице, у подножья холма, стоял длинный, низкий, очень грязный и скучный дом, над дверью которого висел пучок стружек. Изнутри голосов не слышалось, а стекла были настолько грязны, что через них нельзя было ничего разглядеть.
В сенях пожилая толстая женщина мыла стаканы.
— Это трактир? — спросил Качур.
— А как же!
Качур пошел в комнату, остановился в дверях и скорее испугался, чем обрадовался: за столом сидела девушка в красной кофте и зеленой юбке.
Она оглянулась на него и не спеша поднялась.
— Что угодно?
— Вина!
Она прошла мимо него, покачивая бедрами, ее пухлые губы улыбались.
«Никогда больше не приду сюда!» — подумал Качур в непонятном страхе; взялся было за шляпу, но не ушел, а сел за стол.
Девушка принесла вина, поставила перед ним стакан, посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Потом присела, опершись локтями о стол. Качур увидел ямочки на ее округлых крепких локтях и натянутую кофточку на полных руках и на груди.
— Вы недавно здесь, сударь? Первый раз я сегодня видела вас в церкви. Скучно вам будет в Грязном Доле!
— Скучно! Уже вчера мне было скучно. Поэтому я буду частенько приходить сюда…
Сказав это, он застыдился своих слов; она засмеялась, показались ямочки на щеках и ослепительные белые зубы. «А почему бы и не поговорить с нею? — подумал Качур. — Почему не поразвлечься немножко?»
В ту минуту легла на его сердце первая, еще робкая, еле заметная тень Грязного Дола. И он тут же в полусознательном страхе почувствовал это.
— А где вы были раньше?
— В Заполье.
— Я была в Заполье, там церковь красивая.
— Красивая, — повторил Качур, несколько удивленный, и посмотрел ей в глаза. Она опять засмеялась и неожиданно положила свою руку на его. Ее тепло пронзило его, и он не отнял руки.
— Какой вы странный, сударь! И говорите непривычно, только посмотрю на вас, смех берет… какие маленькие руки у вас, гораздо меньше моих. И совсем белые!
Лицо Качура горело, в глазах стоял туман.