Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я даже не спросил, как вас зовут. Ведь мы будем друзьями.
— Тончка меня зовут. Я буду рада, если мы станем друзьями.
— Дайте мне руку, Тончка. Нет, губки!
Он целовал ее губы, полные горячие щеки, шею, кофточку.
— Как вы умеете целовать! Видно, в городе научились? В Грязном Доле не такие ласковые да обходительные… Будете приходить каждый день, сударь?
— Каждый день!
— Приходите! Еще в церкви я подумала: может, зайдет к нам, — хорошо бы пришел.
— Скучно вам в Грязном Доле, грязь, темнота!
— Нет, не так уж скучно; правда, господа редко когда заходят, а я люблю разговаривать с господами. Слова у них иные, и сами они такие чистые, гладкие. Не будь даже на вас такого пальто и воротничка, все равно по лицу бы узнала, что вы из господ…
— Какое ты дитя, Тончка! — засмеялся Качур.
Она надула губы и посмотрела на него удивленно.
— Почему?
— Не обижайся, Тончка, тебе это очень идет! Постой-ка, теперь я знаю, что тебя зовут Тончка, что ты красивая и что я тебя люблю. А скажи ты мне вот что: трактирщик — отец тебе или хозяин?
— И не отец и не хозяин. Воспитанница я в доме, мы в родстве. Тетка — злюка, а дядя — пьяница и почти все уже пропил. Приданое он мне даст, и больше ничего.
— Ты собираешься замуж, Тончка?
— Очень бы хотела, но только за господина. Вот такого, как вы, к примеру.
Качур изумился и громко рассмеялся.
— О Тончка!
— Почему вы смеетесь?
— Потому что мне весело. Мне приятно слушать твои серьезные речи, радостно смотреть в твое серьезное лицо… С тобой нельзя грустить. В сердце ничего не остается, кроме веселья и желания.
— Как вы красиво говорите!
Наступили сумерки. Они сидели в темноте, обнявшись. Кровь его кипела, он дрожал и прижимал ее к себе.
— Тончка… вечером я приду к тебе!
— Приходи.
— Когда закроют трактир… ночью!
— Приходи.
Больше они не сказали друг другу ни слова. Она зажгла свет, щеки ее пылали.
Когда Качур возвращался домой, перед глазами у него все качалось, щеки, губы, лоб покрылись потом. И вдруг он снова почувствовал, — будто на миг тьму пронзил луч света, — что опустились на его сердце тяжелые мутные тени Грязного Дола, и ужас охватил его.
«Не пойду! Пьян я! Околдован!».
От сырой земли, с полей тянуло запахами ранней верны: воздух был полон тяжелым, опьяняющим ароматом; земля просыпалась, и ее первый вздох был хриплым, удушливым: похотливые, страстные сны были в нем; ветер, дувший с гор, перемешивался с воздухом Грязного Дола, с низкими туманами и был одуряюще теплым, словно нечистое объятие.
«Пойду! Чем еще жить в Грязном Доле?»
И он не заметил, как во тьме потонуло прекрасное воспоминание и как тяжелые ночные тени окутали весь Грязный Дол и его самого.
II
Качур сидел в мрачном трактире, бледный, поникший, с постаревшим лицом. Посреди комнаты на пьяных ногах качался хозяин, он стучал кулаком по столу и вопил:
— Я не потерплю этого в своем доме! У меня дом порядочный! За волосы вытащу потаскуху на улицу и этого проклятого франта вместе с нею!
Толстая жена его стояла в дверях, подбоченясь.
— Чего ты кричишь! Он ведь сказал, что намерен сделать. Оставь его в покое.
Трактирщик утих, посмотрел на Качура налитыми кровью, тупыми глазами:
— Что он сказал?
— Вы посмотрите на этого пьяницу! Учитель же только что поклялся, что берет ее, как она есть, без приданого!
Трактирщик покачнулся, его дряблое, небритое лицо осклабилось, он пошел к Качуру и потянулся к нему через стол, опрокинув стакан.
— Ну, это другое дело!
— Да, — ответил Качур хриплым голосом, притронулся к потной руке трактирщика, взял шляпу и поднялся.
— Куда же вы? Вина на стол, старуха!
— Времени нет, — отказался Качур и вышел, не попрощавшись.
В сенях ему встретилась заплаканная Тончка. Он хотел молча пройти мимо, но повернулся и взял ее за руку.
— Тончка!.. — Он не находил слов, губы его дрожали от волнения. — Может, это преждевременно… слишком поспешно… случайно… может, не так, как надо… но… на то воля божья; теперь мы связаны навеки!..
— Ты говоришь так серьезно, что мне страшно. Разве ты меня не любишь больше? Совсем не любишь?
В ее глазах было возмущение и упрек; никогда раньше она на него так не смотрела, и ему стало больно.
— Я и теперь люблю тебя, только по-иному; раз уж пришел я к тебе в первый вечер и в первую ночь, останусь с тобой навсегда, не покину тебя. Чувствую, что стоит между нами что-то, чего я не могу понять, — то ли тень, то ли ров. Но надеюсь, Тончка, мы с тобою переступим этот ров, если будем крепко держаться за руки… Впрочем, мы еще поговорим об этом… До свидания.
Он поцеловал ее в щеку и медленно пошел домой, опустив голову, усталый, больной. Качур понимал, что за короткое время в жизни его произошла резкая перемена, что сам он изменился. И чем больше он чувствовал и осознавал эту перемену, тем яснее вставали перед ним его прошлое и будущее. Он стал трезвее смотреть на вещи, стал сильнее; тяжелый груз наваливался на его плечи, и с бременем росли силы.
Придя домой, он заперся в своей комнате; не зажигая света, сел на кровать, уперся локтями в колени и прижал лоб к ладоням. Картины прежних времен вставали перед ним, и ни одна из них не была радостной.
…Только несколько дней, несколько шагов отделяли его от той поры, когда он чувствовал себя сильным, бодрым и готов был бросить вызов всему миру. Только что исчез последний луч солнца, — и что же, исчез навсегда, чтобы никогда больше не вернуться? Невозможно! Таким коротким не может быть день, так быстро не проходит молодость!
…Увидел бы его теперь кто-нибудь из тех слабаков, холопов-крохоборов, на которых он смотрел когда-то с таким отвращением и презрением. Когда-то? Боже мой, даже еще вчера! Как покраснел бы он, сгорел бы со стыда! Как рассмеялся бы прямо ему в лицо тот жалкий лизоблюд. «Все еще воспитываешь народ? Спасаешь его? Наперекор аду, молниям и окружному школьному совету? Что-то быстро ты угомонился. Бог свидетель, даже я дольше сопротивлялся». Что бы я ему ответил? Опустил бы голову и промолчал. Все кипело и бунтовало в нем.
Неужели наступил всему конец? Когда и почему он отрекся от себя и от своих высоких целей? Кто смог изменить, приручить его сердце? Кто повернул