Шрифт:
Интервал:
Закладка:
P. S. У нового президента глаза стеклянные, фасеточные, как у кузнечика, и в них постоянно живет вселенская тоска, даже когда он улыбается мило иль говорит приятные во всех отношениях слова; видно, точит человека внутренняя хворь иль преследуют неприятные воспоминания. Уконопаченную систему сбоев он плотно, как кокон, окружает полицейскими войсками и торопливо возводит защитные редуты. Значит, что-то замышляет недоброе иль боится мести... А ведь господин Горби, этот «лучший немец», был в свое время так же говорлив и мил и бесконечно любим русскими и еврейскими женщинами бальзаковского возраста, но вот совершенно стерся из памяти и осталось от него всего лишь воспоминание о пятне».
Теперь я снова тайно наблюдал за соседним балконом. Поликушка не выходил покурить, не скашливал глухо в баночку, водя фасеточными глазенками по двору, выглядывая свою машинешку, не протирал ладони неотлучной ветошкой, не бросал косые взоры в мою комнату, чтобы выследить мою тайную жизнь, сыскать меня в скорлупе и вытащить к себе в собеседники. Если старик не кажет носа, значит, совсем сел на ноги и крайне худ. Мое воображение рисовало самые дурные дьявольские картины, как молодые издеваются над Поликушкой, гонят в ямку, не давая есть-пить, раздели догола и привязали к голой панцирной сетке, чтобы больные костки измозжить холодом, а во впалые стариковские вены вчиняют яду... Надо было постучаться к Поликушке и справиться о здоровье. Но тогда бы сразу все упростилось, несчастье так бы приблизилось ко мне вплотную, что невозможно стало бы отпихнуться от него локтями, пришлось бы невольно включиться в драму и встать на чью-то сторону... А тут как бы я – не я, и хата не моя...
Поликушка был еще жив, а я, окаменевший сердцем, уже внутренне отпел его и распрощался; только странным казалось, что до сего дня не было «скорой помощи» во дворе, не громыхали в тесном коридоре санитары, оттаскивая покойника к лифту, еще сырого, грузного, неподатливого, без гнева покрывая усопшего матерками, что не ко времени помер, будто не знают слуги Харона, что люди покидают белый свет всегда не вовремя и в надсаду живым...
Чернота после расставания с Марфинькой покрыла мое нутро, и там, в беспросветной мгле, суховеи разносили мертвый пепел... Надо бы пойти в церковь, пасть на колени, поплакаться батюшке, вымолить, растопить немочь слезами, поставить свечечку моей Марьюшке. Днями она приходила ко мне в сон с грустным желтым лицом, с тонкими вялыми ручонками, как бы изъеденными выползками, и сказала, низко склонясь над моим сголовьицем: «Когда человеку нет дела до мертвых, тогда мертвые помирают другой раз...» Значит, намекнула мне Марьюшка, что я совсем прогнал мать от своего сердца и тем нарушил родовые заветы.
Иногда на балконе появлялся Катузов, нервно, без прежнего наслаждения сосал сигаретку, презрительно глядя в небо, и с какой-то душевной жесточью выпыхивал сизую махорную струйку в ядовитое желтое облако, нависшее над трубами котельной, сминал окурок о железную перильцу и уходил, не глядя в мою сторону, хотя балконная дверь слегка парусила от ветра и в ней конечно же зыбко отражалось мое лицо. И оттого, что Катузов чуял мое присутствие, но старался не замечать, я понимал, что я лишний в их мире, что черное дело уже заварилось слишком круто, и мне лучше не влезать в чужие тайны, не перетряхивать их, пока не прищучили в подворотне. А ныне времена скорые на расправу: могут и за рублевку свинтить голову с плеч. Крохотная цепочка сбоев, эта струйка безвыходных вроде бы причин, вызванных новой безжалостной антисистемою, где совесть стала абсолютно лишней, вывязывалась, оказывается, по тем же самым законам, что и вся русская жизнь на гигантских пространствах суши, навязанная извне и непонятно кем. Словно бы на высокой ледяной горе, уходящей маковицей в занебесье, восседал лютый старичонко с длинной кудельной бородою и, направив больной взгляд к подножью, где подобно муравьям суетились человеченки, придумывал, посмеиваясь в усы, все новые козни. Эх, ухватить бы этого кощея за волосье да и отволтузить бы для острастки безо всякого милосердия, чтобы помнилось лихоимцу вовеки, да гора слишком велика для низких людишек...
Главный же посыл в цепочке сбоев – это просьба Верха к низу о снисхождении к пирующим, о жалости к ним как к страдальцам за народ. Не наказания за грехи, за растление малых сих, за напрасное убиение живого времени, но жалости к разбойникам и похитителям твоего лада: де, ну случилось не так, как подгадывали реформаторы, ну малость промахнулись, не подрассчитали, но никто вас не обманывал, ну получилась несостыковка, и вы, миленькие мои, потерпите сколько-нибудь, извернитесь из кулька в рогожку, делайте как мы, подставьте ближнему ногу, отриньте всякую жалость к ближнему, изъедающую ваше будущее, не нойте по несчастному соседу, еще живому, но уже похожему на трупище ходячее; только сильные и алчные выживут под остывающим небосводом, ибо скоро и солнечные лучи станут консервировать и выдавать по норме в запаянных цинковых сосудцах. Не завидуйте богатым и сильным, не гневайтесь на похитивших власть, это страшный порок, так и в заповедях написано, не возмущайтесь понапрасну, не тратьте последних сил, не насылайте гнева на удачливых, но бесцеремонно ищите успеха везде и всюду, вырывайте у ближнего своего из глотки последний кусманчик, не нянькайтесь со слабым, но всячески помогайте ему умереть: подведите под локоток к могиле и столкните его без особых волнений, чтобы он не отнимал ваш глоток воздуха...
И это при повсеместном строительстве церквей в стране... Какой-то повальный уход от Бога, отторжение внутреннего Хозяина, который прежде, при всеобщем атеизме, не дозволял упасть человеку, изгнание его из души, как вовсе лишнего, надоедливого нахлебника, попрание староотеческих заповедей, нынче напоминающих невыносимые и такие лишние вериги... Да, в церковь поспешил народ, но так прежде бежали и в магазин за куском колбасы, с тем же самым опасением, что вдруг не достанется ему, вдруг всю благодать перехватят, разнесут по знакомым, расторгуют с черного хода...
...На экране телевизора, как на дне мутного аквариума, беззвучно толклись какие-то люди с постоянной, приклеенной к лицу улыбкой, одна лысая говорящая голова с неряшливой порослью под губами сменяла другую, точно такую же, по-сазаньи шевелились отверстые рты, выпуская гроздья воздушных пузырьков, осоловело пучились рыбьи глаза. Московский вавилон вдруг скукоживался, терял свой гнилостный напор, принимал очертания вот этой лысой небритой головы с оттопыренными волосатыми ушами, превращался в гада, ненасытное тело которого утекало куда-то в преисподнюю, превращалось в алчную, все пожирающую кишку...
Вдруг на экране зарябило, замельтешило, и из этой донной мути всплыло смутно знакомое лицо базарной торговки, словно бы облепленное водорослями, это изрядно поредевшие, но искусно завитые в спираль волосы висели сосульками. Я подался с кресла навстречу, чтобы получше разглядеть новую героиню «нескончаемой пошлой стирки», затеянной чернявым наглым пареньком, но звук включить поленился, чтобы не досаждать душе.
Пришлось водрузить на нос очки, чтобы через окуляры в этой грузной тетке с жирно напудренным, нелепо раскрашенным зобастым лицом узнать актрису Пируеву, кокотку и кокетку, однажды удачно снявшуюся в фильме. Прежде у Пируевой было круглое кукольное личико, фарфоровые, слегка подголубленные, всегда удивленные глазенки, матовые упругие щечки и тонкая, с надломом, курячья шейка, и вот эта наружная детская беспомощность и сусальная красота постоянно увлекали мужиков, обещали им каких-то неведомых блаженств. Пируева проела, пропила и прогуляла свою единственную киношную роль, и в конце концов, оставшись без мужей, но с блеклыми следами былых чар столкнулась с Фарафоновым, снова холостым после очередного развода. Фарафонову, может быть, льстило, что затащил в постель актрисульку, у которой до того побывали в мужьях два генерала, космонавт, певец с зычным голосом и накладным париком, подстриженным под горшок, и толстый, как шифоньер, режиссер. Господи, как причудливы пути Господни робкому и нерешительному, но как зримы и удачливы они для дельного, нацеленного человека, – так решил я, разглядывая расплывшуюся несчастную женщину, но невольно думая о Фарафонове. Волею судьбы повязавшись с Пируевой через режиссера и госпожу президентшу, Фарафонов как бы рекрутился в обслугу к Хозяину и, не зная его лично, наверное, заключил с ним тайный контракт на верную службу и вошел в приличную дворцовую семейку, где так сыто пасутся народный певец, заслуженный режиссер, герой-космонавт и два богатых придворных генерала. Иначе бы так вольно не гулялось Фарафонову по белу свету и не сорилось бы деньгами, ведь потную копейку не выпустишь безрассудно из горсти, если знаешь, что завтра останешься без корки хлеба.