Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай убежим! — твердил он, как в бреду. — Выгребем что есть — и ходу!
— Куда мы убежим? Офонарел, что ли? Нас же найдут!
— Не найдут, — повторял Владик. — В Америке не найдут. И в Европе не найдут! Да и кто искать-то будет? Не Бабай же с Виктором!
Пономарь смерил его взглядом и неодобрительно покрутил лысой головой.
— Ты что-то не в себе, — заключил он. — Крыша поехала. Как это так, взять и сбежать? И все здесь бросить?
— Да мне-то что бросать! — воскликнул Владик. — Мне же терять нечего! Это вам есть за что цепляться! А у меня нет ничего! Ничего! Мне завтра хоть в петлю лезь! Ты понимаешь? Эх, да что с тобой говорить! Спасибо тебе! Друг!
Он вскочил на ноги и, прежде чем Пономарь успел его остановить, бросился из банкетки.
— Погоди! — крикнул ему вслед Пономарь, тоже вскакивая и выбегая за ним в общий зал. — Куда ты выломился, дурной!
Но Владик уже не слышал. Мимо швейцара, хлопнув дверью, он выскочил на улицу. Несколько посетителей, мирно обедавших в общем зале, удивленно обернулись на Пономаря. Его охрана, сидевшая за столом у входа, сразу поднялась как по команде. Пономарь смутился, попятился в банкетку и тут обнаружил, что нечаянно опрокинул бокал с вином. Красное неопрятное пятно медленно расползалось по белой скатерти.
Еще одно, маленькое пятно виднелось на рукаве светлого пиджака Пономаря. Пономарь схватил салфетку и, сунув ее в минеральную воду, принялся ожесточенно тереть рукав. Стало только хуже. В банкетку впорхнул официант.
— Что-нибудь еще желаете? — угодливо улыбаясь, осведомился он.
— Пошел вон, черт безрукий! — в голос заорал на него Пономарь.
Ошарашенный официант поспешно ретировался. Пономарь с яростью швырнул салфетку на пол и выругался.
— Дурак! — бормотал Пономарь, злясь не то на себя, не то на Владика, не то на испачканный вином пиджак. — Вот влип, дурак, на свою голову!..
Обычно меня накрывало ночью. Днем суета и хлопоты помогали ускользать от беспросветной тупой хандры. Но ночью, когда я оставался один, она меня настигала. Порой она переходила в пронизывающую тоску, и тогда становилось совсем невыносимо.
Сидя в четыре утра у себя дома, в кабинете за компьютером, я вдруг поймал себе на том, что уже не меньше часа разбираю один и тот же пасьянс и размышляю над тем, что взрезать себе вены все-таки гораздо приличнее, чем повеситься. А пустить в себя пулю — еще достойнее. Даже как-то по-джентльменски.
Кстати, именно соблазнительностью этого последнего варианта и объяснялось то, что я решительно отказался от своего пистолета и сдал его в нашу оружейку. Впрочем, у меня дома во множестве имелись ружья.
Самым правильным, конечно, было терпеть до конца. Это было гордо. Но на это меня уже не хватало. Стоило мне подумать, что я задержусь здесь лет еще на тридцать, а с моим лошадиным здоровьем, может, и больше, как я готов был вприпрыжку мчаться в подвал, где у меня в железных ящиках хранились ружья.
Между прочим, Храповицкий был совершенно не прав. Проблема заключалась не в Ирине. Я не раскисал из-за женщины. Или уже не раскисал. Я просто до отвращения, до тошноты не хотел жить. Если на то пошло, то гибель Ирины лишь подтолкнула то, что началось во мне задолго до нашего с ней знакомства.
Я уставал от людей. От их мелочной лжи, интриг, трусости, предательства, жадности, тупости и холуйства. Я никогда не умел смиряться. Даже в дни своей нищей юности, в эпоху талонов на продукты, я не мог заставить себя встать в очередь за колбасой, это казалось мне унизительным. Мне проще было голодать.
Сколько я себя помнил, я всегда шел своей дорогой, не смешиваясь с толпой тех, кого жалость к себе превращала в неудачников. Я не судил их, но и не сочувствовал. Нет, мой путь не был прямым, мне было чего стыдиться, но, в отличие от большинства людей, я себя не прощал и не оправдывал. Каждый случай, когда мне приходилось давать в жизни слабину, я помнил с такой мучительной отчетливостью, словно это было вчера.
Как-то неприметно для себя я оказался среди тех, кого называли сильными, перед кем толпа пресмыкалась и кому служила. Я не стремился сюда, так получилось. Подобное тянулось к подобному. И я обнаружил, что по-настоящему сильными среди них были единицы. Но даже среди этих единиц мне не приходилось встречать никого, кто видел бы иную цель в жизни, кроме денег и карьеры, и не был бы готов ради этого на любое унижение.
Получалась та же очередь за колбасой, только из избранных. Я не собирался в ней толкаться. То, что колбаса здесь была подороже и получше качеством, меня не прельщало.
Я не знал, почему я не могу жить так, как все остальные. Это не было моим достоинством. Скорее недостатком. Потому что остальные могли только так, и никак иначе. Собственно, в этом и заключалась жизнь. И другой не существовало. Следовательно, своим бытием я нарушал гармонию мироздания. Мироздание легко могло обойтись и без меня. Но разве я не мог обойтись без мироздания? Секунда, вспышка, выход.
Какое-то время я изо всех сил пытался держаться в общем потоке, но на очередном вираже не вписался в поворот. И теперь меня несло по бездорожью, через ухабы и кочки, и я, бросив руль, с нетерпением ожидал, когда же наконец расшибусь.
Я никому не говорил об этом. Не хотел. Зачем? Но это раздирало меня изнутри. Это не проходило и не затихало. Я не мог с этим существовать. И умереть с этим я тоже почему-то не мог. В самоубийстве также было что-то унизительное. Должно быть, признание поражения.
Я встал из-за стола, по лестнице спустился вниз, накинул поверх пижамы пуховик, сунул босые ноги в кроссовки и вышел во двор. Вокруг было холодно, пусто и мокро. Ни в одном из соседских домов, насколько я мог видеть из-за оград, не горел свет. Время от времени начинала лаять какая-то собака, и ей тут же откликались другие из ближайших дворов. В темноте их отрывистый разноголосый лай гулко разносился по округе. Если бы они выли, я бы, наверное, им подпел.
Утром мои соседи вставали, выгуливали своих четвероногих собратьев, затем, как и я, в сопровождении охраны выезжали на дорогих машинах из дорогих домов и отправлялись на работу. Лгать, предавать, пресмыкаться. Зарабатывать деньги и делать карьеру. Им это было еще интересно. Мне — уже нет. Я все знал наперед. Про них, про себя, про их невоспитанных собак и их спесивых любовниц, треть из которых успели побывать в моей постели. Про все, что меня окружало.
Я стоял, пока не замерз, потом по дорожке прошел к Домику охранника и поднялся на второй этаж. Свет в его комнате был включен, но охранник, долговязый белобрысый парень, мирно спал, сдвинув стулья и подложив под голову свернутую куртку. Куртка, кстати, была моя.
Трех стульев ему не хватило, и его ноги в сношенных башмаках торчали в воздухе.
Я взглянул на маленькие экраны мониторов, где черно-белым цветом мерцал мой двор и вход в дом. Потом потряс его за плечо.