Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда проехали знакомую ей часть города, Берзиньш стал объяснять ей, как ехать дальше.
— Ты водишь, как мужчина, — сказал он, видя, как уверенно и ловко рулит она в потоке машин, вырывается, обгоняет. Но при этом нельзя было не заметить ее резких, угловатых движений, как и того, что она курила сигарету за сигаретой, что она снова в джинсах. Как будет она выглядеть в юбке? Да, куда девалось вчерашнее розовое создание? У него тоже были размашистые движения, лишенные грации?
На узенькой, зеленой улочке за высоким тесовым забором укрывался домик с башенкой. Ансис Берзиньш отпер дверь уверенной хозяйской рукой. Навстречу ударил застоявшийся, тяжелый, пропитанный сыростью воздух. Деревья затеняли свет, и в комнатах царила полутьма. Комнат было несколько, тесных, оклеенных обоями, с тяжелой, старомодной мебелью, которую, кажется, не трогали с самого сотворения мира.
— Вот здесь мать ожидала сначала отца, потом нас обоих, а под конец — одного меня. — Берзиньш говорил тихо, словно не желая нарушить великую тишину, обосновавшуюся в этом доме. — И как ждала! — Искра воспоминаний зажгла его, и голос вспыхнул: — О, это был целый ритуал. Она сидела в башенке с биноклем в руках, и ей казалось, что она видит, как судно входит в Даугаву, а весной, в половодье, когда вода заливает здесь все, она воображала, что находится в море. Да. Потом она жарила и варила. Пекла пироги по собственным рецептам. Она знала, что мы любим, что должны ощутить счастье родного берега, тепло своего дома, и мы чувствовали это. Отец благодарил ее цветами, а если не мог привезти свежих — засушивал. У нее был целый гербарий экзотических цветов.
Ивета попыталась и все же не смогла представить, как могла бы жить в этой хижине и сидеть в тесной башенке. Она уже собралась сказать это Берзиньшу, но в последний миг сдержалась.
— ...А на башенку подниматься запрещалось. Потом она стала брать туда и меня, как в святилище, в Мекку. Там, наверху, и родилась морская романтика.
Ивета вспомнила, как они с Берзиньшем ходили до музею Родена. Его, парижского гида, она слушала тогда с разинутым ртом; но этот, говоривший об островке Кундзиньсала, которого, по слухам, скоро вообще не станет, потерял для нее прежнюю привлекательность.
— У вас культ матери, — сказала она. — Такие мужчины остаются холостяками, потому что всех женщин сравнивают с нею, а на таком фоне любая проигрывает.
— Если бы я был хорошим сыном, мне следовало бы жениться на женщине, которая понравилась бы ей.
— И весь век терпеть двойную тяжесть.
— Называйте это как угодно, но для меня мать — идеал женщины. Она была удивительно терпеливой; словно жернов, перемалывала все повседневные неприятности. Она всегда была словно юнга на корабле, которым все командуют и который все исполняет бегом. Мы с отцом постоянно ее критиковали, а она все улыбалась, всегда готовая отдать свою кровь по капле, лишь бы нам было хорошо.
— Да ведь ничего другого она не делала!
— Разве этого мало — заботиться о семье? Испытать вместе с близкими хорошее и плохое? Принимать от мужа и детей не только большие и малые радости, но и неудачи, обиды, болезни, непослушание... Вы ведь изучаете что-то, связанное с отчуждением; пожалуйста, вот вам жены моряков, какими они должны быть и каковы они в действительности. Для моей матери отчуждение было невозможно, для отца и для меня — тоже. Потому что и в море мы тосковали по ее лакомствам и гадали, чем она встретит нас, а в ушах наших звучали ее песни, которых она знала бесчисленное множество...
Бывает так: два человека симпатизируют один другому, но друг друга не понимают. Так назревает драма. Не грозило ли уже нечто подобное капитану Берзиньшу и кандидату медицинских наук Берг? Потому что она никак не могла увидеть идеал женщины в том человеке, о котором так увлеченно рассказывал Ансис. Она всегда гордилась своей откровенностью, умением бесстрашно говорить в глаза самые неприятные вещи. Это тоже было формой свободы. И сказала:
— Я никогда не стану похожей на твою старомодную маму. Такой ты меня не увидишь. И не лучше ли быть как я, ничего не требующей, не навязывающей своего, не вмешивающейся в мужские планы и дела? — Он молчал. Но, кажется, не обиделся. Ивета продолжала: — Возможно, мы оба нужны друг другу. Все будет очень мило и прилично. Все будет подчинено нашим удовольствиям, нашему самочувствию. Что сверх того — не будет иметь к нам отношения. Так мы сохраним свою свободу...
Ничто не привлекало ее в темном, сыром, запущенном домишке на окраине Риги. Она оставалась равнодушной к тому, что принадлежало к личному мирку Ансиса Берзиньша. Тот Берзиньш, что мог увлечь ее, командовал большим судном, ему были знакомы далекие материки и большие города, он увлекался философией и искусством и в море не проявлял ни малейшей сентиментальности. Если Берзиньш и мог занять какое-то место в ее жизни, то именно тот, уверенный в себе, образованный капитан дальнего плавания из второй половины двадцатого века.
Капитан не мог не заметить ее равнодушия, ее нетерпения, свидетельствовавшего о желании поскорее переменить обстановку, вырваться отсюда, и подальше.
— У меня есть предложение, — сказал он примирительно. — Поедем на Гаую. Может быть, услышим морозоустойчивого, раннего соловья.
На лице его определенно было сентиментальное выражение.
Выехав на Псковское шоссе, Ивета оживилась. Теперь уже говорила главным образом она:
— Для меня дороже всего — машина. Мне доставляет наслаждение чувствовать, как она подчиняется мне, знать, что она принадлежит только мне одной. Я срослась с ней...
— Что ты делаешь в свободное время?
— Если бы оно было! Каждый день у меня распланирован. Прежде всего работа. Потом теннис. Верховая езда. Ты же знаешь, как я слежу за собой... Театры, концерты, книги... Мой заработок позволяет брать от жизни все, что я хочу, поэтому надо уметь отказываться от второстепенного: например, от кухни, от...
— А читать своим детям