Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из кабины с картонным чемоданом в руке вылезает маленький мальчик недоросток, кожа да кости. Это Барнум, которого мы уже знаем, которого выставили из кино. Он напуган и затравлен. Жена сердечно привечает его.
Крестьянин увозит Аслака и Пребена.
33. Утро. Двор хутора
Наконец Барнум вырывается из рук жены. Она наклоняется к самому его лицу.
ЖЕНА. Ну, Барнум, станешь настоящим толстяком.
Она берёт Барнума за руку и ведёт его в дом. Он поднимает глаза на окна. И видит Филипа. Он видит округлившееся от еды лицо мальчика на верхнем этаже, который смотрит на него.
Хор мальчиков поёт: «Бог есть Бог, хоть люди все мертвы».
Барнум упирается, норовит вырваться. Жена затаскивает его в дом.
34. Вечер. Кинотеатр
Билетёр выволакивает Барнума из зала в фойе. На заднем плане слышно фильм, мальчики поют «Бог есть Бог». Барнум вырывается и взбегает по лестнице. Билетёр устремляется за ним, но спотыкается о ступеньку. Барнум распахивает дверь и попадает в узкий тёмный коридор.
Барнум останавливается и оглядывается. Видит столб света, наискось прорезавший темноту. Он идёт в его сторону. Ощупью пробирается на свет, вперёд.
35. Утро. Хутор. Столовая
Филип сидит во главе стола. Теперь он самый толстый. Лицо лопается от жира. Он уписывает еду за обе щеки.
Крестьянин стоит за ним, похлопывает его по спине.
Входит Барнум, прозрачный от худобы, напуганный, и садится в самом конце стола.
ГОЛОС ШКОЛЬНОГО ВРАЧА. Первый день. Шесть тридцать. Пол-литра молока, оно выпивается, медленно, в течение сорока пяти минут.
Барнум смотрит в кружку, там молоко, серое, непроцеженное, с хлопьями жира.
36. Вечер. Кинотеатр
Барнум в середине столба света. Он мечется. Он в панике.
Он пытается сдвинуть полосу света. Машет руками.
Из зала свистят, топают и матерятся.
Мы видим дёргающуюся тень Барнума, почти заслонившую экран.
37. Вечер. Хутор. Общая спальня
Филип стоит у кровати Барнума. Филип голый и толстый. Барнум перепуган, сна ни в одном глазу.
Филип стаскивает его с кровати, припирает к стене, утыкает лицом в пол.
38. Кинотеатр. Вечер
Барнум открывает низкую дверь. МЕХАНИК, пожилой дружелюбный мужчина, стоит в глубине тесной маленькой каморки, почти чулана, и следит за тем, чтобы плёнка крутилась.
Барнум заходит в каморку.
БАРНУМ. Я не хочу смотреть дальше.
МЕХАНИК. Что ты говоришь?
БАРНУМ. Я не хочу смотреть дальше.
МЕХАНИК. А я думал, ты хотел досмотреть.
БАРНУМ. Больше не хочу.
Механик печально смотрит на него.
МЕХАНИК. Я не могу остановить фильм раньше, чем он кончится. Ты и сам понимаешь.
39. Ночь. Кухня на хуторе
В дырке в потолке виден глаз Барнума. Широко распахнутый глаз прижимается всё плотнее к дырке, всё сильнее, и наконец выскакивает и падает вниз, в чан с кипящей на плите водой.
40. Вечер. Кинотеатр
Барнум присаживается. Механик стоит рядом с бобиной, которую надо будет сменить.
БАРНУМ. Я думал, здесь ты решаешь.
МЕХАНИК. Барнум, ты должен досмотреть до конца.
БАРНУМ. Не хочу.
МЕХАНИК У тебя нет выбора.
БАРНУМ. Я думал, ты Бог.
Механик меняет бобину.
МЕХАНИК. Да, я Бог. К сожалению. Но выбора нет и у меня.
Механик поворачивается к Барнуму.
МЕХАНИК. Ты мне как будто знаком. Я не видел тебя раньше?
БАРНУМ. Разве ты не всех видишь?
МЕХАНИК. Память у меня неважнецкая. Старею, понимаешь.
Механик заглядывает в окошко.
МЕХАНИК. Скорей иди сюда! Бегом!
Барнум подходит к нему и тоже смотрит в окошко. Далеко внизу он видит экран: в поле трудятся дети, весёлые, прилежные, нарядно одетые. Птичьи трели. К ним крестьянин подводит Барнума с большой чёрной повязкой на одном глазу. Он встаёт в ряд работающих, слева от Филипа.
На заднем плане темнеет лес, он похож на высокую плотную тень.
МЕХАНИК. Понял теперь, кто ты такой.
Механик кидает на Барнума быстрый взгляд, улыбается.
МЕХАНИК. Важно не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, что ты видишь.
Барнум берёт железную коробку из-под фильма и что есть силы запускает ею в голову механика. Тот оседает на пол.
Барнум вырывает плёнку из аппарата. В зале свистят и возмущаются.
41. Вечер. Зал кинотеатра
Чёрный экран, пустой зал погружён в темноту. Зрители ушли. Но остались их вещи: куртки, шоколадные обёртки, зонты, перчатки, ботинок, шарф. Ни звука.
Вдруг на экране возникает дёргающаяся полоска света.
И нам показывают-таки старую, заезженную, чёрно-белую плёнку: дверной косяк в детской комнате. Лесенка из засечек, рядом написаны число и год. Последняя — 04. 09. 1962.
(табличка на двери)
Расписал нас гравёр в мастерской на Пилестредет. Мы выбрали медную дощечку, на которой чёрными буквами значилось «Вивиан и Барнум». Я бы предпочёл «Вие — Нильсен», звучит лучше, но не стал перечить Вивиан. Мастер завернул дощечку в коричневую бумагу и положил рядом четыре шypyпa. Я расплатился, мы пошли домой и прикрутили её на нашу дверь. Вивиан и Барнум. На почтовый ящик внизу я сразу приклеил бумажку, на которой от руки написал наши фамилии: Вие и Нильсен. То была наша помолвка. А теперь свадьба. Вивиан и Барнум значилось на двери квартиры на втором этаже небольшого типового красного кирпича дома на Бултелёкке, вход со стороны улицы Юханнеса Брюнса. Квартиру (комната с альковом и балконом) устроил нам папаша Вивиан. На балконе мы и сидели. Стояла ранняя осень, суббота, воздух был чистый, прозрачный и тёплый. На западе сразу за домами виднелся шпиль Стенспарка, Блосен, мои края, где разворачивается наша история. На юге блестел фьорд, неподвижный и бесцветный, словно уже замёрзший. Я откупорил первую бутылку шампанского и наполнил бокалы. На крохотном газончике внизу копошилась соседка, она помахала нам перемазанной в земле рукой. Я выпил. Вивиан смежила глаза и откинулась назад. Свет стал шафрановым на её лице. Душа у меня пела, радостно, как никогда прежде, впервые хмельная беззаботность и сиюминутное умиротворение, алкоголь и время сплелись в более высокое единство. — Сколько времени человек должен быть пропавшим, чтобы его объявили умершим? — спросил я. — Всю жизнь, наверно, — ответила Вивиан, не разлепляя глаз. Я плеснул в бокал ещё. Выпил. Засмеялся: — Всю жизнь?! Тогда, выходит, без вести пропавшие живут вечно. Так им никогда не умереть. — Вивиан обернулась ко мне. В глазах у неё, неожиданно для меня, стояла усталость. Она сжимала высокий тонкий бокал обеими руками. — Тебе Фреда не хватает? — прошептала она. Я мог бы задать ей тот же вопрос. Вместо ответа я пошёл за новой бутылкой и по дороге назад выпил стаканчик в одиночку. Когда я появился на балконе снова, глаза Вивиан закрывали тёмные очки. Я присел подле неё. Половину балкона накрыла тень. Скоро станет прохладно. — Я хочу ребёнка, — сказала Вивиан. Я осушил бокал. — Хочешь — будет, — ответил я. Взял бутылку и вернулся в комнату. Вивиан разложила диван, постелила, и мы легли. Управились быстро. Действовали, я б сказал, целенаправленно и деловито. После того многолетней давности сумасшествия у Белой беседки во Фрогнерпарке, о котором мы никогда не вспоминали ни словом, ни намёком, в постели мы держали себя скованно и несмело, даже когда я был подшофе. Всякий раз, занимаясь этим, мы словно бы дразнили дьявола, поэтому даже в глаза друг дружке взглянуть не решались. Старались управиться побыстрее, и вся морковь. Хотя чуть уловимый аромат мускуса всё ещё присутствовал. Я долил в бокалы. — Угодил? — спросил я. — Не ёрничай, — оборвала Вивиан. Я засмеялся: — Угодил ли я публике? — Теперь и Вивиан засмеялась тоже. Смешить её мне удавалось до самого конца. Я приник ухом к её пузу, прислушался. Кости да кожа, распаренная. — Ты думаешь, мы заделали ребёнка? — прошептал я. — Может, да, а может, нет, — ответила Вивиан. Я сел. Было холодно. В бутылке ещё осталось чуток. Вивиан перехватила мою руку. — Ты не перебираешь немного с выпивкой? — спросила она. — Не перебираю немного? — переспросил я. — Да. Ты, считай, один уговорил почти две бутылки. — Учёт ведёшь? — Это не так трудно, Барнум. Одна да одна будет две. — Ты прямо как Педер. — Вивиан отцепила руку. Я снова лёг. — Я пью, потому что я счастлив, — произнёс я шёпотом. Вивиан поднялась и пошла в ванную, где мог зараз поместиться лишь один человек, ну от силы полтора. Вивиан включила душ. Это надолго. Пока суд да дело, я уговорил бутылку до конца. Едва она вошла в комнату, я поднялся с дивана. — Мы не ляжем сегодня пораньше? — вздохнула она. — Мне надо писать, — ответил я. Она повернулась ко мне спиной. На ней было лишь красное полотенце. Мокрые волосы волной лежали на подушке и отбрасывали чёрную тень, которая расползалась всё шире и шире. — Вивиан, не надо мёрзнуть. — Мне не холодно. А ты замёрз? — Нет. Мне хорошо. Погасить свет? — Хорошо бы. — Я выключил «тарелку» над кроватью и сел за узенький письменный стол, который нам с трудом, но удалось втиснуть у окна, между полками и балконной дверью. Я зажёг себе лампу, но сколько ни опускал её поближе к своей писанине, она заливала светом всю комнату. Вивиан натянула одеяло на голову. Теснотища у нас. Лишь две картинки на стенах: фотография Лорен Бэколл и афиша «Голода». Внезапно я подумал о городочке. Что я наконец повзрослел и живу в махонькой квартирочке. Я если и не стар, то, во всяком случае, перешагнул первый рубеж, идущий параллельно меридиану невинности, за которым смех меняет свой цвет. Хотя многие до сих пор не дают мне и двадцати, принимают за тинейджера, потрёпанного разнузданной жизнью, и дело доходит до того даже, что меня не пускают на «взрослые» фильмы, требуют документ. Я перестал ходить на такие картины после того, как меня остановили на «Сиянии». Педер тогда чуть не умер от хохота. Ещё дольше меня не обслуживали без удостоверения личности в барах. Но и это в прошлом. Если подойти ко мне поближе и присмотреться, абстрагировавшись от моих кудрей и малого роста, который я под хорошее настроение называю своей непроявленной длиной, то в лице ясно видны безошибочные приметы возраста. Вивиан уже уснула. Я частенько завидую её сну. Меня ждёт другое. Я приготовил инструмент: 400 страниц бумаги из магазина «Андворд», линейку, карандаш, три ручки, «Медицинский справочник» доктора Греве, резинку, замазку и пишущую машинку, подаренную мне Фредом. Пошёл на крошечную кухоньку и отхлебнул из маленькой бутылочки. И в голову мне пришла мыслишка с горошину размером: «Городочек», часть вторая — ну или полуторная. Подружкой карлика, живущего в самом тесном в мире общежитии, становится самая высокая женщина на земле. Я опорожнил ещё маленькую бутылочку, сварил себе кофе и вернулся за стол. Достал блокнот, в который записываю свои идеи. Такие, например: 1. Смех и плач — человеческое в свидетельствах Барнума. 2. Плавательный бассейн. 3. Пересечения со знаменитостями, как реагировал. Битлз, Пер Оскарссон, Шон Коннери и т. д. 4. Откормка. 5. Тройной прыжок. 6. Ночной палач. Это мои рабочие заголовки, то, что я пишу для памяти, тщательно, с подробными комментариями, отсылками, диалогами, списками действующих лиц. И вот самый расчудесный миг — я заправляю лист в машинку или, чтоб не разбудить Вивиан, заношу над бумагой карандаш. В эту секунду я сам себе вседержитель. Господин над собой и над временем. Темень пришкварилась к окнам. Внизу, в городе, мечутся огни. Идёт дождь. Кто-то гоняет на всю мощь Sex Pistols. На Бултелёкке орут коты. И вдруг всё стихло, лишь мерно сопит Вивиан, двигатель наш. Это моё время. Свои истории я должен сделать не занудными и низкими, а высокими, выше зарубок на косяке двери, выше меня. Вы думаете, я слишком на многое замахнулся? Видите ли, сейчас, когда перо приближается к бумаге или палец — к затёртой клавише разбитой клавиатуры, мне нет преград. И всё возможно. Я царь и Бог. В эту секунду, в миг неопределённости, медлящий, как капля на соске ржавого крана или на лепестке розы, я весомее своих килограммов и больше собственных мыслей, мои полномочия не ограничены моими возможностями, и капля эта может породить море. Вивиан повернулась и застонала негромко. Может, приснилось что. Может, подумал я, новый человек растёт в ней, моя клетка, её яйцо, думал я, яйцеклетка, черты, в зачатке уже существующие в теплоте её лона, мальчишечья складка между бровями, девчачья ямочка на щеке, детское сердечко. У доктора Греве Оплодотворение, акт, в ходе которого созревшая яйцеклетка обретает способность породить нового, самостоятельного индивида, строго предшествует Погребению, закапыванию трупа в землю для его разложения и превращения в перегной. Карандаш упёрся в Ночного палача. Я написал начало сцены: МАЛЬЧИК, худой и бледный, восьми лет, бежит по улицам. Закрыв глаза, я без труда видел его, как он бежит по пустым улицам безлюдного города, рано утром, в старомодной одежде, я слышал его дыхание, тяжёлое, и музыку, поскольку такая сцена невозможна без музыки, что-нибудь в синих тонах, медленное, симфоническое. Куда его несёт? Бежит, значит, боится опоздать, пропустить — что? Я отложил карандаш. История всё ещё мне не по зубам. Я не дозрел до неё пока, до моего главного дела жизни, этой глыбы, посвящённой проблеме неприсутствия, отсутствия. Я записал слово на полях и подчеркнул. Неприсутствие. Что писать, я знал, но вот в какой последовательности? А это соль повествования — последовательность: выстраивание событий в ряд, что поставить именно сейчас, нелепая логика, не касающаяся причин и следствий, а имеющая отношение к другому измерению бытия, поэтика хронологий. Нет, я не дорос ещё до этой вещи. И мне предстояло расти вместе с ней, тянуться, тянуться и превзойти себя самого и свой мандат, стать сам-себе-сверхчеловеком. Я заполню пустоту неприсутствия и тем самым расколдую его: Фред, который рыскает где-то уже десять лет, Вильхельм, наш прадед, сгинувший во льдах; муж Болетты, неизвестно кто; чёрный отцов материк пропавший кусок его жизни, зазор между тем, как он покинул цирк с чемоданом аплодисментов, и тем, как он пронёсся вверх по Киркевейен на жёлтом блестящем авто. И Педера, не забыть этого отсутствующего, он изучает экономику в университете в Лос-Анджелесе. Возможно, мальчик бежит что есть духу на встречу с ними, со всеми этими людьми? Я достал пива и, стараясь не шуметь, вышел на балкон. Высмотрел Блосен. Там любила посидеть Пра, и вот к ней туда пошла Вера, наша мать. У меня появилась новая идея, я срочно вернулся в комнату записать, пока не забыл, этот мой навязчивый кошмар: забыть дельную идею. Я написал: Места. Истории о людях, привязанные к определённым местам. Напр., Пра и Блосен; Болетта и «Северный полюс»; Эстер и киоск. Внутренний двор. Место становится местом, когда человек оставит в нём след. Человек не человек, покуда у него нет своего места. Не в таких ли местах обретаются наши воспоминания? А моё место — оно где? Я не знал. И может ли считаться местом — время? Под сенью секунд, на постое у часов? Мне хотелось иметь собственный угол во времени. Я написал внизу, крупными буквами: Места погребения. А это чьи места? Я полистал блокнот и вернулся к старой, хорошей идее: Тройной прыжок. Идеальная техника. Я мечтал бы выстроить собственную поэтику по его подобию. В тройном прыжке последовательность действий неизбежна и непреложна: быстрый разбег, плавный толчок, упругие касания земли, прыжок на одной ноге, шаг и мощный последний, сумасшедший, прыжок в яму, причём ноги в момент приземления выпрастываются вперёд почти невозможным и оттого ещё более прекрасным движением. Я вспоминаю историю тройного прыжка: на протяжении веков техника его оттачивалась и шлифовалась, но структура оставалась неизменной — прыжок на одной ноге, шаг и финальный прыжок, сущная троица прыжка. Особенно меня занимает разбег, здесь закладывается основа, неудачный прыжок виден уже в момент разбега. Я почти уверен, что где-то должны храниться съёмки разных тройных прыжков с соревнований в Норвегии и за границей, эти кадры могут пролить свет на значимость и многотрудность тройного прыжка. После многих сомнений и колебаний я решился сделать главным героем домоуправа Банга, хромого рыцаря тройного прыжка. Вот какая картинка представляется мне: пожилой домоуправ натаскал во двор песка и обустроил прыжковую яму. Теперь все собрались посмотреть, как он прыгнет. Дело происходит весной, ближе к вечеру, мы торчим изо всех окон и стоим на лестницах, а также вдоль дорожки для разбега, узкой и посыпанной щебнем, мы хлопаем в такт и скандируем; наконец, встречаемый восторженным рёвом, появляется сам Банг, в старых-престарых шортах и жёлтой майке, сосредоточенный и колченогий, он касается планки и отталкивается, со стоном, но в этот самый момент я бросаю его, оставляю висеть в воздухе, а сам возвращаюсь к началу, к рождению тройного прыжка. Кому первому пришло в голову прыгать таким макаром?