litbaza книги онлайнПолитикаМогила Ленина. Последние дни советской империи - Дэвид Ремник

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 194
Перейти на страницу:

История Сережиной семьи была не такой драматичной и, наверное, более обыкновенной. “Можно легко вычислить, к какому времени относятся мои первые сознательные воспоминания. Родители отправили меня спать: к нам должны были прийти гости. Дядя принес машинописную перепечатку из Paris Match, где были помещены отрывки из воспоминаний Хрущева о смерти Сталина. Я лежал в постели и сгорал от любопытства. Потом приоткрыл дверь и стал слушать. Помню, что мне было страшно интересно, хотя мои родители и старались подавить во мне этот интерес. Они знали, что он небезопасен.

Когда мне было 13 лет, я с родителями горячо спорил об истории, о большевизме, о конформизме. Я настаивал, что большевизм — ошибка, которая принесла стране неисчислимые страдания. Я знал это с самого начала. Я слушал «иностранные голоса», хотя их и глушили. Приходилось сначала долго слушать звуки глушилки: ву-у-у, ву-у-у. Но за городом западные станции ловились лучше, там их не так глушили, как в центре Москвы”.

Маша рассказывала, что примерно в то же время она училась в девятом классе. Школьники проходили “Преступление и наказание”. Обсуждение романа переросло в политическую дискуссию, и Маша поняла, что выросла из установок мифологизированного советского детства. “Я подняла руку и сказала, что считаю убийство человека непозволительно, и, более того, нет ничего ценнее человеческой жизни. Никто в классе со мной не согласился. Спрашивали: «А если человек враг?» Учительница обвинила меня в приверженности к «абстрактному гуманизму». На родительском собрании она твердо заявила моей матери: «Будьте уверены, мы с ней поборемся»”.

Подростком Маша внимательно слушала кухонные разговоры. Ее родители примыкали к диссидентскому кругу. Они знали тех, кто знал Солженицына. Они бывали в гостях у Надежды Мандельштам — великой мемуаристки; Надежда Яковлевна обычно принимала гостей лежа в постели, в ночной рубашке, усыпанной шелухой семечек и сигаретным пеплом. Маша слушала родительские магнитофонные пленки, подпольный “магнитиздат”: Александра Галича и Булата Окуджаву. “Эти пленки были большим секретом. Не у всех моих друзей был дома магнитофон, и некоторые приходили ко мне, мы слушали разные записи. И как-то одна девочка выдвинула ящик и увидела коробку с надписью «Галич». Никогда не забуду, какой ужас меня охватил. Я была уверена, что после этого нас заберут в КГБ”.

В брежневские годы Маша и Сережа вращались в одном кругу. Когда они только познакомились, оказалось, что оба обожают одну и ту же книгу: комический эпос Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”. “Эта книга показывала, что такое наша жизнь, с ее страданиями и ее иронией, — вспоминала Маша. — Книга о попытке убежать, когда бежать некуда”. Их дружеский круг состоял из студентов, юношей и девушек, которые заигрывали с диссидентством и больше всего на свете любили книги и разговоры. “В школе и университете вести интеллигентный образ жизни — означало все время собираться, разговаривать, выпивать, потом говорить о том, как ты вчера напился, — объясняла Маша. — Теперь я думаю, что это была довольно бессмысленная жизнь. Верхом хорошего тона считалось плевать на занятия, прогуливать лекции. Работа ценилась тем больше, чем чаще можно было не ходить туда якобы по болезни, но чтобы при этом тебя не уволили”.

“Род занятий, который я себе выбрал, был формой бегства, — продолжал Сережа. — Я очень хотел стать дипломатом, но быстро понял, к чему это приведет. Потом — журналистом. В 1971 году школа направила меня на своего рода стажировку, покрутиться в редакции «Московского комсомольца». Я опять же быстро понял, что невозможно быть журналистом и оставаться честным человеком. Куда могли уйти интеллигенты? В античную историю, теоретическую физику (если только не заставят работать на оборонку), структурализм. Другой вариант — пойти в дворники, сторожа, лифтеры и в свободное время, которого у тебя будет очень много, читать. Научная карьера представлялась несколько более легким вариантом, но в гуманитарных науках приходилось вечно уворачиваться от мертвой руки идеологии. Поэтому я сделал свой выбор: отправился в прошлое, задолго до большевиков — в Византию”.

Городские интеллектуалы, в среде которых вращались Маша и Сережа, подчеркивали свое бегство от действительности, свою обособленность не только содержательно, но и стилистически. В отличие от своих дедов-большевиков, стремившихся к аскетизму, “интеллигенты-западники” всячески культивировали хорошие манеры, почти нарочитую вежливость: мужчины открывали перед женщинами двери, помогали им снять пальто. Их язык был несколько вычурным: они старались, чтобы он как можно меньше походил на дубовый политизированный слог “Правды” и “Известий”. “Одно время даже стали целовать дамам руку, — вспоминал Сережа. — Что может быть дальше от «Здравствуйте, товарищи»?”

Настоящий способ бегства был только один: эмиграция. И хотя Маша и Сережа проводили многих своих друзей за границу, им была невыносима мысль об отъезде, о жизни вдали от русского языка и культуры, о том, что их детям придется лишь понаслышке знать, что такое быть русскими. “Я много раз брала анкеты, но не могла представить себе, как выхожу из самолета в другой стране и думаю: «Ну вот, здесь я теперь буду жить до конца моих дней». Просто не могла”.

Они сделали выбор, связав свою жизнь с новой России и пытаясь разобраться в патологиях старой. “Игорь любит цитировать Пауля Тиллиха, который сказал, что есть два великих страха: страх смерти и страх огромного, бессмысленного, — говорил Сережа. — Смерть и страдание для всех одинаковы, но бессмысленность в разных культурах понимается по-разному. Европа приняла в качестве принципа, что смерть неоспорима, и поэтому не нужно создавать ничего вечного: жизнь кончается смертью и поэтому бессмысленна. Предыдущие, более древние культуры и современные восточные культуры объясняют жизнь и смерть по-другому. Есть возможность создать нечто вечное, форму бессмертия. Вот, мы вместе — и смерти нет. Когда в каком-то органе умирают клетки, организм продолжает жить, потому что он социален, а не индивидуален. Таким образом, проблема смерти решена. Мысль о том, что у «я» есть границы, совпадающие с границами человеческого существа, довольно новая. Она началась с Декартова «Я мыслю, следовательно, я существую». А если бы спросить у древнего римлянина или средневекового европейца: «Совпадает ли человеческая жизнь с жизнью одного человека?», — они бы ответили, что нет.

Так было и с русской культурой. В России это средневековое сознание держалось до совсем недавнего времени. В Европе крепостных освободили в середине XV века, а в России — в середине XIX. Идея общины была для нас важнее: таким способом физическая единица жила вечно. Мысль о том, что индивид — абсолютная ценность, появилась в России только в XIX веке через посредство Запада. Но она зачахла, потому что здесь не было гражданского общества. Вот почему в России никогда не говорили о правах человека. Основной принцип весьма ясно изложил в XI веке митрополит Илларион в своем «Слове о законе и благодати». Он объясняет, что благодать выше закона. То же самое сегодня говорят наши великодержавные националисты вроде Проханова: то, что они считают благодатью, для них выше закона. Закон кажется внечеловеческим, абстрактным. Все попытки пересмотреть этот принцип пресекались. Русская революция была реакцией абсолютного упрощения. Россия нашла самый простой и фанатичный ответ и добилась полной ему поддержки. А сейчас мы наблюдаем прорыв. Мы выходим из Средневековья”.

1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 194
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?