Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– « Вдоль бедного финского взморья, вдоль отмелей, бревен и скал в преддверии близкого горя последний идет карнавал», – спел я последнюю строчку и замолчал.
Володя наполнил фужеры и признался:
– Вот никому не верю… а тебе верю… у тебя горе… так действительно горе…
2 Через несколько дней я улетел на Колыму и уже на метеостанции вдруг получил от Володи письмо. И вот что в нем было написано.Дорогой Толя!
Извини, что долго не отвечал. Меня не было в Москве. Потом приехал и решил, что потерял твой адрес, но неожиданно нашел. Я его загодя записал в одной тетради. Так что вот пишу.
Не смущайся, я ровно ничего плохого не думал о твоей прозе и отнесся к ней, как к рабочему варианту или, вернее, как к записям для будущих вещей. И вообще держи нос повыше. Все у тебя получится, только уже откладывать не надо. Впрочем, до сорока лет у людей характер слаб, а после сорока начинают шпарить изо всех сил и получают инфаркты.
Меня не было в Москве 50 дней. Пас детей в Крыму, но как-то выкроил время и написал роман (правда, половину написал еще зимой – всего в нем 15 листов). А стихов не писал совсем и даже забыл о них и теперь не знаю, о чем тебе говорил и какие обещал прислать. А пленка мне очень понравилась, и ты нисколько не сомневайся. Потому что слушать твои песни мне приятно, бегают мурашки и зудит писать стихи. Вот сейчас отработаю роман, заработаю денег на жизнь и снова буду писать стихи. У меня вышла книжка (роман в серии «Пламенные революционеры»). Мне она не нравится и поэтому тебе не посылаю. Сперва я написал ее в виде детектива, но там все перекорежили, и я плюнул и пошел на все уступки, и теперь эту книгу брать в руки не хочу, хотя она помогла мне выйти из финпропасти и расплатиться с долгами.
Как твои планы? Когда собираешься перекантовываться в Питер? Да, вспомнил сейчас один стишок, но уж больно он несущественный.
КОРНИВылезли, кто попроворней…
Строгость меня извела:
взял разменялся на корни —
и ни листвы, ни ствола.
Зряшно, подземно и слепо,
все свое пряча внутри,
маюсь без краюшка неба
и без полоски зари.
Жизнь ты моя нутряная,
что же ведешь никуда,
роешь, меня зарывая?
Корень – он вроде крота.
Может быть, мог бы покорно
деревцем чахлым цвести, —
да разменялся на корни —
и ни ствола, ни листвы…
Что ж это – страх или подвиг?
Точный расчет или бред?
…А на земле и не помнят:
помер такой или нет.
И еще вот… – и дальше шло еще четыре стихотворения. А после них такая приписка:
Толя, вот, пожалуй, все, что мог выбрать. Здесь особых удач нету. Остальные стихи получше, но для песен вовсе не годятся, да и темы у них не лирические.
Пиши. Обещаю отвечать аккуратно.
Всего тебе доброго, твой Володя.
Желаю удачи.Письмо мне понравилось. За исключением самого начала. Ну, что это еще за «дорогой»? Написал бы просто: «Здравствуй, Толя!»
Но, с другой стороны, ведь даже сам Бабель начинал свои письма Горькому словами «Дорогой Алексей Максимович…». Так что можно и не расстраиваться.
А «Корни» мне пришлись по душе. Я убрал последнюю строфу, и у меня получилась песня.
3Я распахнул дверцу и, прислонив палку в угол, вытащил записную книжку. Я теперь тоже хромой. Конечно, до Варлама Тихоновича мне далековато, но думаю, у меня еще все впереди.
Пропихнув две копейки, я набрал Володин номер, но мне никто не ответил. Может, Володя там уже больше не живет? А вдруг я вернулся с Колымы, а Володе уже забронировали место в телятнике. Неужели наши пути разминулись?Я все крутил и крутил циферблат, а в трубке все гудки и гудки. Как будто у Володи все вымерли. Так ничего и не добившись, я вылез из будки и, припадая на переломанную ногу, покандыбал к троллейбусной остановке…
На этот раз лифтерша, потеряв бдительность, меня проморгала, и я, избежав с ее стороны язвительных вопросов, проследовал по направлению к лифту. Наверно, все-таки зафиксировала: выше среднего роста, хромает, в потрепанном плаще.
Я боялся, что уже все опечатано, а мне вдруг открыл сам Володя. Оказывается, он никуда не делся, а номер телефона ему в целях государственной безопасности просто поменяли. В дополнение к моей обшарпанности Володя выглядел тоже каким-то задерганным. К тому же он еще оказался и больной.
Я спросил:
– Ты меня, Володя, не узнаешь?
Володя как-то потусторонне на меня посмотрел и почему-то перешел на «вы».
– Да, да, Толя, узнаю… проходите… вот немного приболел… – потом вдруг увидел мою палку и как будто на миг проснулся. – А что у вас, Толя, с ногой?..
Я отмахнулся:
– Да так… попал в аварию…
Володя снова ушел в себя и, какой-то осунувшийся, опираясь плечом о косяк, зашелся в кашле. Он был в чем-то вроде пижамы, сквозь которую на его груди просвечивались кудрявые волосы. Пальто на этот раз мне пришлось вешать самому.
И я с ним тоже перешел на «вы».
– Я, Володя, ничего нового не сделал, но две ваши песни записал с хорошей гитарой…
Вместо того чтобы заинтересованно закивать «ясно… ясно…», он как-то беспомощно улыбнулся и ничего не сказал. Мы с ним уже прошли в комнату.
Володя опять раскашлялся и подошел к тумбочке. На тумбочке стояли флаконы с лекарствами. Володя на них посмотрел и поморщился:
– Вот… делают уколы… что-то не помогает…
Я даже растерялся:
– Да?.. А я вас хотел пригласить в гости… к другу…
Володя виновато поник и вдруг спросил:
– А вы, Толя, слыхали? Меня ведь теперь не печатают…
Я ответил:
– Да. Слыхал.
Он опять как-то отрешенно на меня поглядел и, вспомнив про мое приглашение, заизвинялся:
– Я бы, Толя, с удовольствием… да пить сейчас нельзя…
В это время раздался звонок, и Володя пошел открывать. И из коридора послышался голосок Володиной дочки. Не той, про которую в песне, а другой.
Дашенька сбросила пальтишко и закричала:
– А нас сегодня отпустили раньше!
(Вот так бы, наверно, закричала и Олечка, я ее уже не видел два года.)
Потом вдруг увидела меня и засмеялась:
– А я вас узнала. Вы – Толя Михайлов. Я ваши песни все время слушаю. Сейчас, правда, магнитофон сломался. Но папа его починит. И мы снова будем слушать. Какой ваш любимый писатель?