Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был ли заговор в штабе Северо-Кавказского округа? Из знающих — Носович. Его свидетельство не могло быть беспристрастным. Многократно в разных изданиях повторенное: заподозренные в заговоре офицеры-штабисты Северо-Кавказского округа без суда и следствия были расстреляны. А царицынская баржа-тюрьма пущена на дно. Действительно так? Или же миф, возникающий и творящий в любом времени, обжитом пространстве и в любой обстановке, возобладал и здесь?
На «снесаревском поле» ныне сходятся военные исследователи, учёные — географы, писатели, журналисты, педагоги. И разнообразные ипостаси творческого наследия, а также жизненного пути великого геополитика высвечиваются достаточно ясно. Но с баржей многие строки рождают понятное недоумение. Пишут, что в отрядах под Царицыном были арестованы тысячи военспецов (откуда столько?), недавно перешедших на сторону революции (не только перешедших, но и мобилизованных), что их согнали на стоявшую у городского причала баржу, превращенную в плавучую тюрьму, что тут же их стали расстреливать как врагов и предателей без суда и следствия, что впоследствии баржа затонула вместе с заключёнными при загадочных обстоятельствах.
Да, была великая, длившаяся более двух десятилетий трагедия офицерства (есть и книга «Трагедия русского офицерства», изданная за границей ещё в 1923 году военным мыслителем, полковником Генштаба А.Л. Мариюшкиным, под тем же названием — книги С.В Волкова, Я.Ю. Тинченко), и были расстрелянные и затопляемые баржи, были Кронштадт, Архангельск, моря Балтийское, Каспийское, Белое; был, наконец, Крым, неистовавшие революционные палачи Розалия Землячка и Бела Кун, великие тысячи расстрелянных офицеров в одной только солнечно-горестной Тавриде. Не озабоченным народными судьбами то местническим, то размашисто-вселенским политикам, а таковых во все времена хоть пруд пруди, недосуг понять русскую боль и русскую память. Прискорбнее, когда и учёным-историкам, и писателям недостаёт должного понимания и необходимой чуткости.
В дневнике от 22 ноября 1916 года Снесарев запишет: «Граф Алексей Николаевич Толстой… “Хромой барин”, “Овражки” и “Маша”. Интереснее всего первое: расслабленный, толстовец… князь Краснопольский, который в конце концов ползёт к жене своей Кате несколько вёрст; остальное — пустячное. Манера вроде Шмелёва, но гораздо менее талантлив». Снесарев похвалил «Хромого барина» Толстого, а писатель в повести «Хлеб», впервые под заглавием «Хлеб (Оборона Царицына)», напечатанной в 1937 году в журнале «Молодая гвардия», поспешливым, «хромым» пером исказил образ Снесарева. Зачем? В последней автобиографии Толстой по поводу повести «Хлеб» сетовал, и заявлял, и похвалялся: «Я слышал много упрёков по поводу этой повести, в основном они сводились к тому, что она суха и “деловита”. В оправдание могу сказать одно: “Хлеб” был попыткой обработки точного исторического материала художественными средствами; отсюда несомненная связанность фантазии. Но, быть может, когда-нибудь кому-нибудь такая попытка пригодится, я отстаиваю право писателя на опыт и на ошибки, с ним связанные… без дерзаний нет искусства. Любопытно, что “Хлеб”, так же как и “Пётр”, может быть, даже в большем количестве переведён почти на все языки мира».
Выходит, по всему миру шла оценка Снесарева, его штаба Алексеем Толстым — человеком, далёким от геополитического видения и понимания военного искусства. Книга издана в тридцать седьмом, Андрей Евгеньевич уже не мог её прочитать…
«Самый старший за столом — военный руководитель силами Северного Кавказа Снесарев — небольшой, плотный, в очках, с мясистым носом, с короткими ежиком седоватыми волосами сообразно своему бывшему чину и теперешнему положению строго поглядывал из-за стёкол.
Он был из той уже вырождающейся породы русских людей, которая сформировалась в тусклые времена затишья царствования Александра Третьего. Он по-своему любил родину, никогда не задумываясь, что именно в ней ему дорого, и если бы его спросили об этом, он, несколько подумав, наверное бы, ответил, что любит родину, как должен любить солдат.
Позор японской войны (он начал её с чина подполковника) поколебал его душевное равновесие и бездумную веру в незыблемость государственного строя. Он прочёл несколько “красных” брошюрок и пришёл к выводу, что так или иначе столкновение между опорочившей себя царской властью и народом неизбежно. Этот вывод спокойно улёгся в его уме.
Во время мировой войны он не проявил — уже в чине генерала — ни живости ума, ни таланта. Эта война была выше его понимания. Потеря Польши, разгром в Галиции, измена Сухомлинова и Ренненкампфа, бездарность высшего командования, грязный скандал с Распутиным вернули его из воинствующего патриотизма к прежней мысли о неизбежной революции. Он ждал её, и даже в октябрьский переворот, когда его обывательское воображение отказывалось что-либо понять, он остался на стороне красных. Он полагал, что революционные страсти, митинги, красные знамёна, весь водоворот сдвинутых с места человеческих масс уляжется и всё придёт в порядок.
Поход Корнилова с горстью офицеров и мальчишек-кадетов на завоевание Северного Кавказа он счёл безумной авантюрой. Но когда Добровольческая армия, окрепшая в степных станицах Егорлыцкой и Мечетинской, начала бить главкома Сорокина, возомнившего себя Наполеоном, когда атаман Краснов в пышных универсалах заговорил о “православной матушке России”, на Снесарева пахнуло давно утраченным, родным, вековечным…» Здесь что ни предложение — подмена, искажение, неправда. Талантливый писатель оказался «середнячком», пытаясь не без политической диктовки представить «середнячком» Снесарева.
Хлеб — евангелически высокое слово для русского человека, а здесь посредственная писанина под высоким названием. Да и полупоездной, полухлебный роман Всеволода Иванова «Пархоменко», где часть глав отдана царицынским событиям, тоже ничем не примечателен и зачем писан, ведомо одному автору. Ладно бы писатели, люди в некотором роде вольные, и коли нравственное и эстетическое в них дремлет, тут уже не спрашивай точности и добросовестности. Но чего нельзя понять, так это когда подобными «хлебами», то есть историческими трудами, потчуют современников историки с почтенными научными званиями, историки, которые, применительно к политическим ветрам и обстоятельствам, так исторически неточны и недобросовестны, так искажают прошлое, что некогда им и на миг задуматься о будущем хотя бы своего учёного имени.
В книге Э.Б. Генкиной «Борьба за Царицын в 1918 г.», изданной Госполитиздатом в 1940 году, вне надлежащих документальных подтверждений Снесарев и его штаб предстают весьма тенденциозно, в свете неприглядном. Четверть века спустя молодые офицеры-учёные, слушатели Военно-политической академии В. Дудник и Д. Смирнов выступают в «Военно-историческом журнале» (1965, № 2) с биографически-воссоздательной статьёй, пусть и с несколько «недоговорённым» названием «Вся жизнь — науке», в которой, по сути, впервые после десятилетий-замалчиваний воздавалось должное Андрею Евгеньевичу, вкратце, правдиво освещались его жизненный путь, значение его военной, научной, педагогической деятельности для страны; статья явилась, как очистительная надежда, как провозвестница скорого признания великого имени; говоря о Царицыне, авторы не обошли молчанием исторически поверхностные, одномерные, мифотворящие труды, в том числе и «Борьбу за Царицын в 1918 г.». Незамедлительно, с реакцией и расторопностью, не всегда удающейся (или уместной) даже молодости, в журнал было направлено рассерженное письмо старшего научного сотрудника Института истории АН СССР, профессора Генкиной, на которое пришлось отвечать не только авторам статьи, но и редакции «Военно-исторического журнала» (1965, № 8): «От историка требуется высокая принципиальность, в оценке событий и лиц он не должен поддаваться конъюнктурным влияниям, обязан исходить из достоверных, точных фактов, не допуская произвольного их толкования».