Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь заперта, но Маргарета все-таки дергает ее несколько раз, прежде чем постучать в стекло. Похоже, никто ее не слышит, хотя она, деликатно постучав согнутым указательным пальцем, принимается что есть мочи барабанить всеми костяшками. Барабанит она долго-долго, но коридор за стеклом все так же светел и пуст.
— Эй! — кричит Маргарета. — Эй! Есть кто-нибудь!
И кто-то наконец появляется.
Хелена чуть приоткрывает дверь, глаза у нее покраснели, щеки пылают. Возможно, она простудилась, возможно, маленький такой вирус перескочил с какого-нибудь больного на Хелену.
— Закрыто, — невнятно выговаривает она. — Если вам срочно, поезжайте в Муталу.
Маргарета улыбается любезнейшей своей улыбкой:
— Извините за беспокойство. Мы не пациенты, мы — Кристинины сестры. Ее не оказалось дома, и мы решили, что она на работе.
Хелена пристально и недоверчиво смотрит на Маргарету.
— Кристины тут нет, — наконец произносит она и всхлипывает.
Маргарета морщится:
— Тогда, значит, мы разминулись. Придется опять ехать к ней домой. Ну все равно спасибо.
Она уже отвернулась и занесла ногу над ступенькой, когда Хелена снова заговорила:
— Кристина сейчас не дома. Она не уезжала домой.
Маргарета недоуменно оборачивается:
— Где же она в таком случае?
Хелена, рыдая, распахивает дверь настежь:
— В Прибрежном парке. Звонили из полиции, сказали, что нашли Хубертссона в Прибрежном парке. И что он умер!
Маргарета мчится вниз по лестнице и бежит через парковку, Биргитта выходит из тени и следует за нею, а за их спинами надрывный вопль Хелены вспарывает воздух:
— Он умер! Они сказали, что Хубертссон умер!
Нет!
Все не так, все должно быть иначе! Хубертссон не должен был умирать, еще рано! Он должен сидеть рядом с моей кроватью, три дня и три ночи рядом со мной, до самого конца, и, чуть улыбаясь, следить за повестью о моих сестрах, высвечивающейся на дисплее.
Он не может умереть! Не может оставить меня! Как смогу я прожить эти три дня, если Хубертссон — умер?
Последняя зимняя буря налетает на равнину Эстергётланда, она вырвалась с севера и оттого ледяная.
Там, где она дохнет, земля мгновенно замерзает, острые зеленые ростки, притаившиеся под прошлогодней листвой и пожухлой травой, вмиг вянут и гибнут. Кусты и подлесок ежатся и гнутся, холодный ветер с хохотом прижимает их к земле и трясет так, что тонкие ветки ломаются и бессильно повисают, словно невыполненное обещание. Голые покуда деревья гнутся, моля о пощаде, но эта буря никого не щадит, она треплет и гнет их, швыряя в разные стороны, так что их тонкие талии переламываются, обнажая белую раненую плоть. Тогда ветер чуть утихает и плюет на них и швыряет землю, песок и взметенную, паутинно-тонкую прошлогоднюю листву им на раны, прежде чем разгуляться с новой силой и безумным троллем ворваться в сосняк.
Сосны стоят молчаливые и прямые, как солдаты в строю, — эти пощады не просят. Буря смеется над их окоченелой гордостью глумливым хохотом, а потом расшвыривает и их, одну за другой, выдирает и выворачивает из земли, лишая крова тысячи существ, прятавшихся в земле между корней. И ни одно из них не проживет после этого дольше мгновения, мороз, чуть помедлив, щиплет их ледяными пальцами и губит, а буря несется дальше по равнине, на город и на наш приют.
Тут она приостанавливается, переводя дух и собираясь с силами,, чтобы снова наброситься на желтое здание, сотрясая его до самого фундамента, дергая так, что черепица гремит на крыше, что стены скрипят и потрескивают, а оконные стекла вот-вот лопнут...
Мария плачет. Она стоит у моей постели, пытаясь схватить меня за судорожно бьющуюся руку, и плачет, оттого что никак не может ее поймать и оттого, что буря сотрясает мое тело. Мария знает, что такое оказаться во власти бури, срывающей тебя, словно листок с ветки, швыряющей тебя в пустом воздухе, чтобы потом шваркнуть оземь.
— Черстин! — кричит она. — Черстин! Иди скорее!
И Черстин Вторая приходит.
Мне нравится Черстин Вторая. Нравится, что она такая крепкая и коренастая, что она редко улыбается, зато часто смеется, так что порой кажется, будто в горле у нее свила гнездо голубка и что иногда она прищурясь смотрит на меня поверх очков.
Но сейчас она не смеется и голубка в ее горле не воркует. Она обеими руками обнимает меня, закусив губу и крепко прижав к себе. Она переживает. Стесолида после той полученной мной дозы давать уже нельзя, и ни одного врача рядом, чтобы поставить капельницу. Кристины в поликлинике уже нет, а Хубертссон куда-то подевался.
На миллисекунду, разделяющую судороги, время останавливается, утихает буря, отступает дрожь. И в этой дырке времени я лежу, припав головой к белому халату Черстин Второй, и вдруг слышу, как бьется ее сердце. Все часы в мире замерли, все электроны вселенной застыли на месте, но Черстин Второй они не указ. Ее сердце продолжает стучать. И вдруг я понимаю, что больше нет ни малейших причин медлить, что в этот миг я могу покинуть приют и отправиться, куда захочу. За меня будет биться другое сердце. Всегда найдется сердце, которое бьется за тебя.
Я закрываю глаза и отпускаю руки. Буря миновала.
Ни чайка в слепяще-белом оперенье не ждет меня на клене, ни блестяще-черный ворон с золотыми глазами, ни даже ворона с серо-стальной радужкой. Только маленькая серенькая птичка. Робкий взъерошенный воробушек.
Но как эта птичка умеет летать! Она взмывает высоко над улицами и переулками Вадстены, выше, чем я когда-либо взлетала прежде. Она, смеясь, носит меня по воздуху большими кругами, все выше и выше, так что мы едва не касаемся облака, — облака, которое теперь светлее, чем небо над ним. Далеко на западе, как раз там, где закатилось солнце, серебряным фейерверком искрится комета Хейла-Боппа. Сегодня ночью — праздник, последняя ночь зимы — всегда праздник. Темнота пыжится из последних сил, и все же нас окружает свет — меня и мою птицу. Одно звездное небо мерцает над нами, другое под нами — это зажгли свои огни города по берегам Веттерна.
Одно мгновение я парю между небом и землей, одно мгновение отпущено мне, чтобы выбрать между ними.
Я выбираю землю. Я всегда выбираю землю.
Маленький барабанщик уже дошел до места. Он застыл, подтянувшись и расправив плечи, на Рыночной площади, он бьет в барабан, и вокруг него сгущаются тени, и тысяча шепчущих голосов повторяют в такт:
Жить. Жить. Живы.
Жить. Жить. Живы.
Жить. Жить. Жить.
Жить. Жить. Жить.
Жить. Жить. Живы.
Никто из бенандантов не видит, как я лечу над площадью. Я ведь только маленький серый воробышек, а не большая черная птица. Я больше не кричу о голоде давних времен.