Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Стэнли закончил, Роза вернулась к телефону. Если она рассчитывала найти Джо, ей непременно требовалась помощь, а человеком, чьей помощи ей больше всего хотелось, был Сэмми. Роза попыталась прикинуть, как бы до него достучаться. Затем взяла трубку и спросила телефонистку, нет ли у нее телефона Клейманов, что в Флэтбуше.
— Алло? А кто это? — В низком женском голосе слышался заметный акцент. Еще, пожалуй, легкая подозрительность, но никак не озабоченность.
— Это Роза Сакс, миссис Клейман. Надеюсь, вы меня помните.
— Конечно, милочка. Как поживаешь?
Об этом Роза понятия не имела.
— Миссис Клейман. Даже не знаю, как вам сказать. — Всю неделю Роза была рабыней непредсказуемых потоков грусти и ярости, однако, увидев ту газету, она до сего момента сохраняла замечательное спокойствие, почти неразделенная со своим стремлением во что бы то ни стало найти Джо. Однако мысль о несчастной, трудолюбивой миссис Клейман с неизбывной печалью в глазах, да еще та жалкая квартирка в Флэтбуше все же невесть как, но сломали лед. Роза разразилась такими бурными рыданиями, что ей стало почти невозможно выжимать из себя слова. Поначалу миссис Клейман старалась ее утешить, но речь Розы становилась все бессвязнее, и Этель отчасти потеряла терпение.
— Знаешь, милочка, тебе лучше успокоиться! — рявкнула она. — Сделай глубокий вдох, черт бы тебя подрал!
— Извините, — пробормотала Роза, делая глубокий вдох. — Я сейчас.
Затем она изложила то малое, что было ей известно. В Флэтбуше последовало долгое молчание.
— Где Йозеф? — наконец, голосом спокойным и размеренным, спросила миссис Клейман.
— Я не могу его найти. Я надеялась, что Сэмми смог бы… смог бы помочь…
— Я найду Сэмми, — сказала миссис Клейман. — А ты иди домой. В дом твоего отца. Йозеф может туда прийти.
— По-моему, он не хочет меня видеть, — сказала Роза. — Не знаю, почему. Миссис Клейман, я боюсь, что он попытается покончить с собой! Один раз он сегодня вечером уже попытался.
— Не болтай ерунды, — ответила миссис Клейман. — Мы просто должны подождать. На самом деле нам ничего другого не остается.
Когда Роза вытряхнулась не улицу поймать еще одно такси, мальчик уже продавал там газеты, завтрашний номер «Джорнал Американ». Там содержалась более подробная, если не вполне точная, версия гибели «Ковчега Мириам». Немецкая подлодка, приписанная к одной из ужасных «волчьих стай», терзавших союзнические транспорты в Атлантике, злодейски напала на ни в чем не повинный корабль и пустила его на дно вместе со всем экипажем.
Такая оценка, как выяснилось впоследствии, была не совсем верной. Когда после войны командира У-328 отдали под суд за это и многие другие преступления, интеллигентнейший и воспитаннейший кадровый офицер, по имени Готтфрид Халсе, признался лишь в том (и сумел представить тому немало доказательств), что в полном согласии с «призовыми регламентациями» адмирала Деница он атаковал судно всего лишь в десяти милях от суши — острова Корво на Азорах — и передал капитану «Ковчега Мириам» исчерпывающее предупреждение. Эвакуация была проведена по всей форме, и переправка всех пассажиров на остров в спасательных шлюпках прошла бы совершенно безопасно и без всяких инцидентов, если бы, сразу же после выстреливания торпед, с северо-востока не налетел шторм, который так стремительно утопил все шлюпки, что У-328 при всем желании не успела им помочь. Лишь удача позволила Халсе и его команде из сорока человек уцелеть самим. А если бы он знал, что тот корабль перевозил детей, спросили тогда у Халсе, многие из которых не умели плавать, приступил бы он к той атаке? Ответ Халсе сохранился в протоколе процесса без каких-либо указаний на то, содержалась ли в его тоне грусть, ирония или покорность судьбе.
— Они были дети, — сказал немецкий офицер. — А мы были волки.
Как только вереница машин подкатила к парадному подъезду дома. Рут Эблинг, местная экономка, наблюдавшая за всем происходящим, пока шофер хозяина и Стаббс помогали высаживаться гостям и разгружали их багаж, сразу же приметила мелкого еврейчика. Он был гораздо ниже и плотнее других мужчин в компании — по сути мельче любого из мускулистых, сутулых типов в костюмах от Брукса, с песочного цвета волосами и изысканными манерами, что составляли обычный увеселительный эскорт мистера Лава. Тогда как остальные парни шли от своих машин походкой искателей приключений, собирающихся установить где-нибудь здесь победоносный флаг, мелкий еврейский мальчонка вытряхнулся с заднего сиденья второй машины (чудовищного шестьдесят первого кадиллака бутылочно-зеленого цвета) с таким видом, как будто его только что из сточной канавы извлекли. Еврей выглядел так, словно он последние несколько часов не столько сидел бок о бок с другими парнями на заднем сиденье, сколько там по кругу ходил. Он выпрямился, шаря по карманам в поисках сигареты, — бледный, отчаянно моргающий на резком ветру, жутко взъерошенный и даже какой-то бесформенный. Затем еврей стал с нескрываемым подозрением оглядывать высящиеся фронтоны и безумные хеминации «По-то». Увидев, что Рут за ним наблюдает, он тут же пригнул голову и приподнял руку в приветствии.
Рут испытала нехарактерное для себя желание уклониться от его пристальных глаз. Но вместо этого буквально пронзила еврея ровным ледяным взором. Щеки ее сделались неподвижны, челюсти затвердели. Примерно такой ее вид мистер Лав, думая, что Рут его не слышит, как-то назвал «внешностью Отто фон Бисмарка». Физиономию мелкого еврейчика ненадолго сморщила извиняющаяся улыбка.
Хотя он об этом даже не подозревал (и никогда не узнал с уверенностью, что же тогда все-таки пошло наперекосяк), несчастье прибыло к Сэмми Клею в тот самый день, когда пыхтящий мотор враждебности Рут Эблинг к евреям оказался заправлен не просто обычной черной смесью логично-неразборчивых речуг ее брата с негласными заповедями социального класса, к которому принадлежал ее работодатель. Нет, теперь Рут также пылала прозрачной, летучей квартой стыда, смешанной с хорошим объемом неочищенной ярости. Вчера утром в Нью-Йорке она стояла вместе со своей матушкой, сводной сестрой и дядей Джорджем на тротуаре у выхода из Томбса, наблюдая за тем, как автобус, везущий ее единственного родного брата Карла Генри в «Синг-Синг», исчезает в густом облаке вонючего выхлопа.
Карл Генри Эблинг был признан виновным и приговорен судьей по фамилии Кон к двенадцати годам тюремного заключения за взрыв бомбы на званом обеде в отеле «Пьер» в честь бар-мицвы Леона Дугласа Сакса. Карл Генри, мальчик пылкий и мечтательный, но неизменно неумелый и недотепистый, целиком перенес эти черты в свою страстную и беспокойную взрослую жизнь. Однако бесформенный и порядком измятый идеализм, с которым он вернулся из бельгийских траншей, сворачиваясь за время долгого унижения Депрессии, принял новую форму и обрел новую цель после 1936 года, когда один друг предложил Карлу Генри вступить в йорквильскую общественную организацию, клуб «Родина». К моменту начала войны в Европе этот самый клуб — Рут так толком и не поняла — то ли преобразовался, то ли раскололся, и на свет появилась Американо-Арийская лига. Тогда как Рут никогда целиком не соглашалась со взглядами Карла Генри — Адольф Гитлер ее нервировал, — а также не испытывала особой радости от того, что ее брат играл столь активную роль в партийном движении, она все же узрела безусловное благородство в его преданности делу избавления Соединенных Штатов от тлетворного влияния Моргентау и всей его клики. Далее, судье Кону, прокурору (по фамилии Сильверблатт) и всем остальным должно было быть так же ясно, как это было ясно самой Рут, что ее брат, который вопреки совету адвоката настоял на своей виновности и большую часть времени находился под тем ложным убеждением, что он костюмированный злодей из комикса, явно пребывал не в своем уме. Его место было в Айслипе, а никак не в «Синг-Синге». В том, что бомба, изготовленная ее братом (в форме трезубца — как туг можно было не усмотреть сумасшествия?), умудрилась взорваться, принеся вред лишь ему самому, Рут винила неудачливую и недотепистую натуру, вечную спутницу Карла Генри. Что же до жестокого приговора, то в нем она (как, кстати, и сам Карл Генри) винила не только усилия Жидовской Машины, но также, с прискорбием, которое сжимало ей сердце, своего работодателя, самого мистера Джеймса Хоуорта Лава. Джеймс Лав еще с начала тридцатых был предельно громогласен в своей оппозиции Чарльзу Линдбергу, «Ферстерам Америки», а больше всех — Германо-Американскому Бунду и другим прогерманским организациям в Соединенных Штатах, которых он в своих публичных речах и передовицах газет обычно характеризовал как «пятых колонистов, шпионов и диверсантов». Все это в итоге вылилось (по крайней мере, с точки зрения Рут) в тюремное заключение для ее брата. Таким образом, тупая нелюбовь, которую Рут питала к Сэмми и ему подобным, резко обострилась гноящейся ненавистью к ее работодателю, чьим гостем Сэмми стал на этот уикенд. Рут в принципе ненавидела то, как мистер Джеймс Хоуорт Лав вел свои дела — как политические, так и личные. Наблюдая за столь явным нарушением запрета (да, пусть негласного, но все же абсолютного) на недопущение евреев в «По-то», до сих пор пребывавшего среди тех немногих традиций его родителей и предков, которые мистер Лав продолжал уважать; видя в этом нарушении окончательное доказательство бесстыдства и слабохарактерности своего работодателя, Рут в глубине души взбунтовалась. Потребовалось лишь одно последнее оскорбление, чтобы толкнуть ее на частичное снятие того напряжения, что так долго накапливалось у нее в груди.