Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А гроза неуёмно ярилась и ликовала! Стегали по спине и ногам дождевые струи, щекотали стекающие за шею капли, бесстыже облепливал ветер мокрым платьем бёдра. Наедине со стихией ей стало удивительно вольно. Небывалую слитность с землёй и грохочущим небом, с этим хлебоносным дождём, в самую пору посланным Богом, ощущала Лидия, и всё сильней разбирало её смятение!
От сознания того, что рядом дом, Федюнька, подруги, что вырвалась из преисподней в милый край, вместе с каплями застлали глаза слёзы. «Зачем я плачу? Я же вернулась и сыночка скоро увижу», — с укором подумала Лидия, но волнение охватило ещё острей, и неодолимое желание выплакаться, пожаловаться — хотя бы матушке-степи! — переполнило сердце. Знать, тяжела была ноша испытанного горя и лишений...
Она поднялась с луговины, щурясь от первых, особенно ярких лучей, и осмотрела содержимое котомки. Пряники, хоть и не раскисли, но припахивали мылом. Поёживаясь от ветерка, Лидия добрела-таки до лога и, повесив отяжелевший чехол на сухостоину, сняла и отжала платье. Затем отрясла крайние ветки тёрна и развесила на них одежду. Стыдясь наготы, присела и взъерошила остриженные, как у всех арестанток, волосы, от дождевой воды ставшие рассыпчатыми и лёгкими.
— Прошу прощения, бабонька! — вдруг донеслось из-за полосы терновника. — Я человек безобидный. Не боись! И подглядывать не стану, вдоволь на вашу сестрину ишо в молодых летах налюбовался. А раз оказалась ты в пчеловодческих владениях, то я обязан сигнал подать. Не ровен час, выйдешь голотелесная на пасеку, а пчела измаялась, от дождика в ульях прячась, и нажигать может...
— Дядька Мишка, ты, что ли? — узнала Лидия голос аксайского балагура. — Не выходи, пока не оденусь!
— А ты — Яшкина жена, Лида? — растерянно выкрикнул пчеловод.
— Она самая.
— А баяли, что ты на принудиловке.
— Отпустили. Кузьмич, ты сынишку моего, Федю, давно видал?
— Как же! Крутился тут с пацанвой, мёда просили. Нема, ишо рано. Акация мало дала, а травки-цветочки только выкохались. Да и пчёлы, Лидонька, зараз не мои! Колхоз конфисковал. Заодно и ульи Маркяныча! Приставили как инвалида и знающего в них толк. Про родных ничего не ведаешь?
— Нет. А что?
— Полюбопытствовал. Ну, ты подсыхай и приходи. Вместе повечеряем. А я гляжу: женщина идёт. Не признал, слепец...
В глубине зарослей стих шорох веток и прочно устоялась послегрозовая тишина. Тучи расступались всё шире, распахивая синеву. Глянцево блестела листва терновника и дубков, мокрым огнём искристо переливались прилеглые травы и цветы, а белолепестковые обвисшие кисти акаций, раскрываясь напротив солнца, вновь стали излучать медвяную свежесть, от которой кружилась голова. К вечеру ожили шмели и пчёлы. Большими снежинками порхали бабочки. Неподвижный воздух звенел, жужжал, стрекотал. Фиолетовые стрелки ласточек стремглав проносились над землёй. Свирель иволги поддержал звонкий колокольчик жаворонка. Раскинув крылья, пластался под последней тучей, зорко высматривал добычу коршун. Степная жизнь, воскресшая после грозового ливня, как всегда в июне, была кипуча и хлопотлива. И залюбовавшись, засмотревшись, заслушавшись, Лидия пришла на пасеку не скоро, когда уже дымился перед шалашом костерок, разложенный в земляной печке, а над ним в закопчённом котелке варился кулеш. Два ряда ульев (среди них Лидия приметила и свои) располагались поблизости, и было видно, как с тяжёлым гудом возвращались пчёлы от акациевой лесополосы и с цветущих речных луговин.
— Работают пчёлушки! Молодцы! — радостно пояснил Михаил Кузьмич, снимая с лица пчеловодческую сетку и осторожно устанавливая крышку улья. — Глядел на семью. Утром подсадил матку. Чтой-то не видно. То ли не приняли, то ли не нашёл...
Вскоре подоспел кулеш. Подав самодельную деревянную ложку, пасечник уселся на чурку рядом, перед стоящим на камне котелком. Из переносного сундучка вытащил алюминиевую, изогнутую козьей ножкой, и, в свой черёд зачерпнув наваристой, с капельками жира и веточками укропа похлёбки, отведал её и вопрошающе скосил глаза:
— Годится?
— Давно такой не ела... Баланда да чай.
— За матку выменял баночку гусиного жира. У пчеловода из райцентра, дядьки Петра Ходарева. Толковый человек! Крымырымы прошёл, войну мировую, плен. И на все руки мастер! Тут, неподалёку, с пасекой колхозной расположился.
— А что в хуторе? Я случайно видела в Шахтах Матвея Горловцева, сказал, что не одну меня...
— Новости одна другой веселей. Забрали, окромя тебя, ктитора Скиданова, мать Аньки, старую Кострючку, мать Шурки Батунова, Меланью, Калюжного, бывшего счетовода, ну и всё... Правда, баб отпустили вскорости. А заместо их загребли, не поверишь, Василя Веретельникова. За то, что кресты на церкву цеплял.
— Ты как будто недоговариваешь.
— Тю! А то не понимаешь. Казак я или нет? Сидишь почесть что раздетая, ягодка ягодкой.
— Вот срамник! Седина в бороду, а бес в ребро. Мало тебя тётка Варвара гоняет.
— Наговоры. А чего ж тут худого? На красивую бабу завсегда нужно любоваться! Оно и на сердце легшает, и моложе становишься. Другое дело, когда за юбку цепляются.
— Ты не бреши зазря, а рассказывай, что в хуторе, — строго перебила Лидия, откладывая ложку.
— Много чего! Председатель новый, из военных. Чекалин. Навроде под себя не гребёт. Душевно с людьми. Твои погодки-бабы спин не разгибают, кто на поле, кто на ферме, кто на прополке. Да и стариков выгоняют на работы. Сама понимаешь, лето. День год кормит!
— О наших беженцах не слышно?
— Как канули! Разно болтали. Будто под бомбёжкой Шевякины погинули. А про других нет весточек!
— Дагаевы, тётка Матрёна, Тося Баталина живые-целые?
— Матрёну, забыл сказать, арестовали за тобой следом. Остальные на местах, невредимы. И кума твоя, Ивана-покойника жинка, чуть поглажела, и Тоська двойней разрешилась... Идёт жисть! А на днях Митька Кострюков с фронта возвернулся. С одной ногой. А жёнушка распутная к немцам умелась! Как прознал про её поведение при немцах, про шуры-муры с полицаями, все фотокарточки и вещички какие сжёг! Ругай не ругай, а смазливая бабёнка навроде куклы — все норовят с ней позабавиться! Осуждать легко, а сердцу не прикажешь.
— Ты, Михаил Кузьмич, горазд судить! Отсиделся при немцах и теперь в чести... Да! Никакой жалости к подстилке немецкой нет. А за что меня посадили? Чем я виновата?
— Катавасия вышла, вот что! Заодно с другими зацепили. А теперича разобрались.
— Разобрались?