Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фюрер. Если бы мы удержались на Кавказе, то могли бы получить боеспособное соединение не у грузин, а у мелких тюркских народов.
Кейтель. Они являются сильнейшими врагами большевизма.
Фюрер. В данный момент создание новых формирований опасно.
Кейтель. Подтягивание к фронту для ввода в бой, а также использование эмигрантов и лидеров прежней русской эмиграции, как и раньше, категорически воспрещается. Это оговорено чётко.
Фюрер. Вообще этот генерал Власов в наших тыловых районах мне совершенно не нужен.
Шмундт. Но он там занимается пропагандой.
Фюрер. Это необходимо прекратить! Его место только на передовой ...»
Несмотря на минувшие два месяца, отношение к добровольческим формированиям остаётся неизменным. Бесспорно, каждый народ заинтересован в своём будущем, и не следует доверять верноподданническим заверениям бывших врагов, перешедших к нам.
Меня обнадёжило, что единственное исключение сделано для казачьей дивизии. В последний месяц к идеологической работе с казаками фон Паннвица привлечён бывший донской атаман и германофил Пётр Краснов. Я встречался с начальником казачьего отдела Восточного рейхсминистерства доктором Химпелем. Он является посредником между нашим руководством и казачьими генералами. В середине июля Химпель устроил в берлинском отеле «Адлон» встречу атамана Краснова с фон Паннвицем. Гельмут понимает по-русски, хотя говорит плохо. А Краснов к тому же литератор, отлично знает наш язык. Старый казачий вояка и немецкий генерал, отважные кавалеристы, понравились друг другу. А это — залог успешной работы и будущих побед. Химпель передал, что предложение фон Паннвица стать почётным шефом дивизии атаман воспринял со слезами умиления и благодарности».
8
Когда Фаина разомкнула глаза, солнце уже освещало спальню и оранжевая полоса обозначала на цветистых обоях контур штор. Искристо золотился кусочек канифоли на столе, рядом со скрипкой. Её витые колки старинной работы отливали тёмным лаком. В комнате цепенела тоска — так ощутила Фаина, и во всей квартире держалась напряжённая тишина; пахло укропом и сельдереем — Агафья успела сходить на рыночек и тихонечко, чтобы не разбудить, колдовала на кухне. Фаина лениво поднялась, оделась, заколола шпильками волосы, побрела в ванную...
За завтраком спросила у домохозяйки: «Роман Ильич не звонил?» — и, получив отрицательный отзыв, сдвинула брови и вздохнула.
В это утро скрипка фальшивила, быстро расстраивалась. Ослабевшими, растерянными были пальцы. И плохо читался скрипичный этюд Тартини.
В распахнутое окно седьмого этажа открывалась панорама Москвы, разноэтажные здания, их кровли, лабиринт улиц и переулков — мешались цвета, геометрические фигуры, сливались и угласто выступали стены, плоскими казались деревья на краях тротуаров, смешными — в защитных одеждах и пёстрых платьях — люди-коротышки. Волновало ощущение громадности города, его особого величия. Фаина испытывала трепет, вспоминая, что в нескольких кварталах Кремль, в котором работает Сталин. Незримое присутствие вождя угадывалось во всём! Мужественный взгляд Верховного главнокомандующего ощупывал прохожих из витрин и больших окон. Его изречения попадались на каждом шагу, плакаты и транспаранты учили ненавидеть немцев, Гитлера, предателей, трусов, болтунов, бездельников, троцкистов, шпионов... Ненавидеть и ненавидеть! Но Фаина жила в том состоянии растворённости в другом человеке, в гармонии с его чувствами, мыслями, привычками, которое заслоняет всё остальное. Роман был старше, опытней. Но за внешней сдержанностью скрывался взрывной темперамент. В минуты нежности он мог совершить подвиг, всё бросить к её ногам, — и путался в сокровенных словах, терялся, и был необыкновенно трогателен. Впрочем, случалось это нечасто. Виделись они глубокой ночью, когда приезжал Роман опустошённо-утомлённый и с порога заключал её в объятия, проникаясь теплом любящей и любимой женщины...
— Абсолютно неважно, где я служу и чем занимаюсь, — как-то раз пресёк он допытывания Фаины. — Ты знаешь, что я — государственный человек. И этого достаточно! Давай лучше поговорим о Рубенсе или Верди...
Она, преподаватель музыкальной школы, слушала Романа с распахнутыми глазами, когда рассказывал о немецких или французских писателях, композиторах, живописцах. И не раз ловила себя на мысли, что он бывал в зарубежье, изучал и видел творения гениев, что знания его не только книжные!
Одиночество побуждало Фаину чем-то занимать себя. Она гуляла по Москве, писала маме письма, досаждала Роману просьбой разыскать отца, выяснить, жив ли он и где служит, чтобы можно было и с ним переписываться. Подолгу не выпускала из рук скрипку, слушала пластинки с записями американского джаза. Напористая музыка поднимала настроение. В кабинете Романа вся стена была занята книжными полками. И однажды она обнаружила множество книг на английском, французском и немецком языках. В них — карандашные пометки. Почерк Романа, с завитушками, узнать было нетрудно. Эту догадку он воспринял без всякого оживления, пожал плечами, дескать, ничего особенного...
Затем он стал пропадать на несколько суток.
Приходил измождённым, с чёрными кругами в подглазьях. Зародившаяся ревность самой Фаине показалась нелепой. Роман буквально валился с ног, забывая об ужине. Успокаивал, что скоро станет легче.
И это постоянное одиночество в Москве, в квартире с молчуньей домохозяйкой, исподволь разрушало то заповедное в душе, что вначале наполняло смыслом и оправдывало её переезд. Положение гражданской жены не устраивало Фаину. А с заключением брака, как вдруг заявил Роман, возникли проблемы. Его «шеф», большой начальник, ещё не принял окончательного решения. Их судьба почему-то зависела от какого-то всевластного человека. В это Фаине и верилось и не верилось...
Всё чаще вспоминался Ставрополь, школьные подруги и друзья, милая подгорная улочка, сквозящие напротив солнца жёлтые листья клёнов... Она убедилась, что ожидания вряд ли сбудутся, и всерьёз собралась вернуться в родной город. Почему-то квартира о пяти комнатах, этот райский уголок, воспринимался как временное местопребывание. «Сижу княжной-затворницей! Ни близких, ни знакомых. Домашняя кошка!» И, раздражаясь, начинала винить себя за непростительную опрометчивость. Её вояж в Москву наделал переполоху — госпитальное начальство отпустило скоропалительно, в музучилище и крайкоме комсомола, куда телеграфировали из Центрального комитета, также порадовались за свою выдвиженку. Но ради чего было всё это терять?
Фаина отложила скрипку. Выдернула заколки и, рассыпав волосы, тщательно расчесала перед зеркалом, придирчиво изучая своё лицо. Грустными, опустошёнными были глаза, пухлыми губы, отчего нос казался плоским, некрасивым. Нет, совсем иной была она две-три недели назад. Озаряет женщину только любовь...
Размышляя, в чём выйти из дому, Фаина перебрала платья — штапельные, с цветастыми вставками, но ни одно, ни другое не приглянулось; лёгкое ситцевое платьице с тесёмочками на шее, голубое в белый горошек тоже не пришлись. Решила надеть белую льняную кофточку и чёрную юбку. Ни подкрашивать ресницы, ни душиться не стала, лишь скользнула по губам помадой. Наряд ей был к лицу, и настроение улучшилось.
По Неглинной вышла к Цветному бульвару.