Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрасно пытался Ильязд узнать в этом сооружении что-либо, напоминавшее об исчезнувшем Константинополе. Тщетно глядя на змеившуюся перед ним улицу, присматривался к домам, к самой линии улицы, рассуждая, что если дома не те, то, по крайней мере, линия та же, – но узнать, какую улицу сменили, это узнать не было возможности. И площади не напоминали прежних, и нельзя даже было сказать, куда делись константинопольские холмы. “А София? – подумал Ильязд. – София тоже исчезла?” – спросил он себя с затаенной надеждой и облегчением. Если так, то уже одно это оправдывает великолепно Ленина. Разумеется, переделывать города – это достойно уважения. Но прежде всего надо снять Кремль, разрушить соборы, уничтожить всю эту архитектурную рухлядь, которая давит, которая мешает жить, которая ему, Ильязду, мешала жить в течение года, почему он и прозевал и Макара Триодина, и работу философов, и то, как в ночи под землей они сторожили этот великий и новый советский город, увенчанный вместо царя именем Ленина.
Ильязд засмеялся и оперся спиной на какую-то стену. Теперь жар кирпичей не пугал его. Напротив, он вызывал в его теле смешанную с усталостью теплоту, быть может, даже клонил ко сну. Ильязд еще раз посмотрел на новые улицы, засмеялся вновь и прикрыл глаза. Для чего, спрашивается, Триодин продолжает ломать комедию, когда все уже сделано. Чтобы лишний раз подурачиться над Ильяздом. И потом за истекшие сутки выбросили прочь всю заваль, всех врагов, советский ветер смел все. Да и как же было ему не смести, когда он дул с такой силой. С кем же воевать, все кончено. “Все кончено”, – повторил он еще раз, раскрыв глаза. Разве вот этот новый город, Ленинград, сменивший Константинополь, потому что красные волны докатились уже до Босфора и Советы захватили проливы, – не доказательство того, что все кончено? Разве то, что наконец, о, сколь наконец, Советы перевалили за границу бывшей России, не доказательство, что советская власть для всего мира и что все кончено? И разве то, что Черное море теперь стало внутренним озером и что уже никакие силы не вызовут к жизни его берега, разве не все кончено? Разве то, что мечты Ильязда о стране тысячи республик, о возрождении Понтиды, должны быть окончательно сданы в архив и Триодин солгал, говоря о новой латинской империи, разве с этим не кончено? Зачем же Ильязду волноваться? Обошлись без него, и отлично. Не мешает после такого переезда и беглой скачки по воспаленным улицам лечь и основательно выспаться.
Он медленно опустился, сел, снял с себя обувь, потом платье, белье, все, что на нем было, свернул в узел и бросил через стену в пустырь. Вскарабкался и теперь голый стоял над морем. Ему принесут новые одежды, разумеется, думал он, скорее бы только, холодно. Яя2 принесет и корону, и мантию, и прочие принадлежности его будущего звания царя царей. Если царство коммунизма, почему бы и не царь царей. Нет, Яя ничего больше не принесет. Хорошо, если ему удастся достать что бы то ни было, новое, какую-нибудь форму. Яя и сам больше не явится, ведь Константинополь уже умер.
– Жалею ли я? – спросил себя громко Ильязд. – Нет, не жалею. Нет, не жалею, – закричал. – Не жалею, не жалею, – прислушиваясь, нет ли эха. Но эха не было. В непостижимом одиночестве, начинавший зябнуть, выкрикивая обрывки слов, переминаясь с ноги с на ногу, подпрыгивая, уже беснуясь, Ильязд метался по небольшому участку приморской стены, от одного выреза до другого, время от времени останавливаясь и не понимая, почему же так тихо, почему так прохладно, больше нет ни извержения, ни зарева, а одна только последняя ночь человечества. И вытянув руки, и потрясая кулаками, кричал: – Не жалею, не жалею.
“А Хаджи-Баба?” – подумал он вдруг. И неожиданно ему вдруг действительно стало холодно. Захотел оказаться у себя дома. Согреться, выпить чаю, расположиться на матрасе и приняться при свечке выпиливать бессмысленные стихи. Сразу пропал пыл и к новому городу, и к ночным событиям.
Ибо все могло пройти и исчезнуть. Обрушиться храмы, города, государства, а бессмертный Хаджи все также будет сидеть, поджав ноги, и бормотать все те же пустяки. Все также будет он тянуть свой чубук, кряхтеть и кашлять и штопать изношенные штаны. Все также будут цвести его глаза и рокотать речь, отливать серебром виски и пламенеть борода, все таким же останется его гостеприимство и пухлой ладонь.
“Отчаянье, стучись в мою дверь. Сколько бы я ни медлил, я все равно впущу тебя”.
– Это вы, Ильязд, в чем дело, почему вы раздеты? – Ильязд видел, как из темноты выступил Триодин. Он тяжело дышал, прерывал каждое слово на половине и сплевывал набегавшую слюну. – Хорошо бы передохнуть минуту, да лучше не садиться, – продолжал он, уже позабыв о вопросе и не дожидаясь ответа. Он упер руки в бока и стал ходить взад и вперед, с шумом втягивая воздух через ноздри3.
– Вы и сегодня не смогли расстаться с вашими шутовскими шарами, – вдруг огрызнулся Ильязд, удивившись самому себе.
– Необходимо, меня могут иначе не узнать. Я только что сделал не менее пяти километров. Айя София может считаться окруженной. Единственный подступ остается с моря. Вас нарочно оставили тут.
– Где тут?
– Тут, где мы сейчас находимся.
– Я не знаю отнюдь, где мы находимся.
– Ильязд, – закричал Триодин в бешенстве, – довольно валять дурака, понимаете, довольно! В течение года вы могли баловаться, но теперь довольно. Не доводите меня, худо будет!
– Я валяю дурака? Я прикидываюсь дурачком? Я разыгрываю белогвардейца? Я пою в церкви? Это я, быть может?
– Да вы, вы валяете дурака. Если я прикидываюсь, вы сами знаете почему, ради той знаменитой ночи. Но довольно. Вы не знаете, где вы находитесь?
– Не знаю.
– Странно для такого старого стамбулжанина. Но ничего. Вы не видели турецких отрядов?
– Нет.
– Вы здесь давно?
– С вечера.
– Отлично. Если появится Синейшина, не думайте его задерживать. Он непременно