Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В самый-самый распоследний момент, — сказал Вильгельм.
И мы заметили, что, пока говорил, он не заикался. Эго и правда был самый-самый распоследний момент.
— А потом тебя, наверное, поколотили? — спросил Антон.
Так было заведено у него дома.
Но Вильгельма не поколотили ни в этот раз, ни в другие, и мы поняли почему, как только впервые увидели его отца, больше похожего на дедушку. Не только из-за глухоты, но и из-за седых волос. Вильгельм был последышем, и он вел себя с мамой и папой так, как мы обычно ведем себя с бабушками и дедушками. Он был милым, ласковым, они беседовали приглушенными голосами, словно проблемой семьи была не глухота, а скорее чрезмерная чувствительность к любому шуму. Мать — вот странность судьбы — тоже была глухой.
Любой бы догадался, что в такой семье разговаривают мало. Если родители что и говорили, то всегда серьезными проникновенными голосами, как будто униженно моля о чем-то. Зато беспрестанно друг к другу прикасались. Держались за руки, беспрерывно гладили по волосам, по щекам, и не только они, но и Вильгельм постоянно гладил своих родителей. В семье Вильгельма никто никого не бил.
Потому, когда Вильгельм едва не утонул, ему от отца достались не побои, а кое-что другое. А что — мы поняли, только когда он дал очень странный ответ на вопрос Антона:
— Как ты думаешь, что самое ужасное в том, чтобы утонуть?
Сам Антон, поразительно много знавший о мире за пределами Марсталя, полагал, что ужаснее всего — пропустить все самое интересное. Он мог сыпать названиями знаменитейших своими борделями улиц мира, и не на уроках географии в школе на Вестергаде он услышал об Олуф-Замсон-Ганг во Фленсбурге, Схидамсе-Дейк в Роттердаме, Схипперстраат в Антверпене, Парадайз-стрит в Ливерпуле, Тигровой бухте в Кардифе, Французском квартале в Новом Орлеане, Барбари-Кост в Сан-Франциско или Фортоп-стрит в Вальпараисо. О таком болтали в кафе Вебера, и с видом крупного знатока, не подходящим для мальчика его лет, Антон заверял нас, что французские девушки — лучшие в мире, а португальские — навязчивы и вдобавок от них пахнет чесноком. Ну а если мы спрашивали, что такое чеснок, он закатывал глаза, намекая на то, какие мы дураки. Антону также были известны наименования массы спиртных напитков, которые он в один прекрасный день мечтал попробовать. Амер-пикон, абсент, перно, говорил он, вот это цепляет по-настоящему. А что до пива, то, куда бы его ни занесла судьба, он будет пить «Хоф». Хваленое бельгийское — просто разбавленная моча.
— Возьмите все бордели мира, — заявил он, — и все спиртные напитки, а потом сосчитайте их и сложите вместе, и получится число, которое математически доказывает, что утонуть — ужасно глупо.
Кнуд Эрик ответил, что самое худшее — это больше никогда не увидеть маму. Он сказал так отчасти из чувства долга, считая, что это правильно, но еще и потому, что в нем до сих пор сидела неутоленная жажда любви.
А Вильгельм сказал: хуже всего, что его мама и папа расстроятся.
— Это значит, что ты живешь не для себя, а для мамы с папой, — заметил Антон.
Он объяснил нам, что во всем разобрался. Если ты послушный, прилежный, вежливый, воспитанный или обязательный, то живешь для других, а не для себя.
— Потому я не такой, — сказал он. — Я живу для себя.
Свисая с руки отца, насквозь промокший Вильгельм посмотрел ему в глаза и увидел в них не злость и не испуг. Там была печаль. Что за печаль, в чем ее причина, он не знал, но тут же почувствовал, что надо заботиться о том, чтобы отец больше не расстраивался. Инстинктивно он понял, как этому помочь: быть как можно незаметнее. Лучше всего — невидимым. Но можно просто жить как можно незаметнее, а потому он стал молчаливым и старательным ребенком. Потому, быть может, и заикался. Ему стоило такого напряжения решиться обратить на себя внимание, что он и не пытался.
Антон жил для себя, и, когда Вильгельм раскинулся над палубой на высоте двадцати пяти метров, он поступил, как Антон. На секунду забыл, что должен оставаться невидимым.
У Антона, разумеется, были мать и отец, но, по его словам, их с тем же успехом могло и не быть. Матери, Гудрун, он мог втереть что угодно. Обнаружив вранье про дневник, который сын подписывал сам, она заплакала и заявила: пусть только подождет, вот вернется отец и задаст ему, — хотя ей сил-то было не занимать, могла и разобраться с этим делом. Отец же шлепал его не всерьез. Ему было чем заняться, в кои-то веки очутившись дома, чего детей-то наказывать за старые, давно забытые проступки. Врезать как следует отец, конечно, мог, но только если речь шла о наличном расчете, как он это называл, а не о накоплениях на сберкнижке.
— Сберкнижка! Понял? — сказал он Антону и разразился смехом, который Антон счел глупым.
Примерно в то самое время, когда Вильгельм увидел печаль в глазах своего отца, Антон совершил похожее по значению и последствиям открытие в отношении собственного отца, Райнара по фамилии Хай. Антон же носил двойную фамилию: Хансен- (по девичьей фамилии матери) Хай.
Когда ему было четыре, отец, недавно вернувшийся домой после нескольких лет плавания, взял его на колени. Правда, сначала задал ему пару ласковых — как обычно, пошел навстречу просьбам жены наказать детей за все проступки, совершенные за время его многолетнего отсутствия. Силы он в удары не вкладывал, а потому считал, что между ним и Антоном ничего серьезного не произошло. Для затравки он спросил у мальчика, как того зовут. Наверное, всего-то хотел заставить сына назвать свою фамилию в знак того, что гармония между ними восстановлена, хотя, конечно, могли быть и иные толкования, — может; Райнар хотел убедиться, что побил того, кого нужно. Во всяком случае, исполнив таким образом свой отцовский долг, он мог направить стопы на Мёллевайен в кафе Вебера.
— Антон Хансен-Хай, — ответил Антон.
— Да что ты такое говоришь, парень? — заорал отец, в момент побагровев.
И принялся трясти ребенка, ходуном ходившего у него на коленях, куда секунду назад он был вознесен в знак примирения. А затем сбросил мальчика на лакированный деревянный пол, по которому сбитый с толку Антон основательно проехался, в конце концов запутавшись в ножках стульев под столом.
— Вам, наверное, и не верится, — прибавил Антон. — Этот идиот не знал даже, как зовут его собственного ребенка.
Антона крестили, когда отец находился в море, и Райнар не удосужился ни глянуть в свидетельство о крещении, ни спросить, как все прошло. Он не ожидал, что жена даст ребенку свою фамилию в качестве второй, поскольку никогда не скрывал, что терпеть не может ее семью. В толстой покладистой матери Антона бунтарства не было ни на грош. Она была одинаково уступчивой и с мужем, и со своей родней. Хотела всем угодить, и таким образом ее родне удалось вклиниться между Антоном и его отцом в виде двойной фамилии. Полное имя Антона теперь больше всего походило на рецепт семейной вражды.
Самому Антону было все равно. Он ничьей стороны не держал. А отца считал дураком. Большинство из нас называли отцов «стариками», и было в этом что-то уважительное. Ведь и капитанов так за глаза называют члены команды. Но Антон отца не уважал. «Иностранец» — вот как он его звал.