litbaza книги онлайнКлассикаБархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 114 115 116 117 118 119 120 121 122 ... 129
Перейти на страницу:
уют присутствовал в этих комнатах: классический ковер на стене, трюмо, стол под бахромчатой скатертью, утлый телевизор. Ортодоксальный интерьер. Имелся и проигрыватель для виниловых дисков. В тот день мы слушали Шостаковича, симфонию «1917 год». Параллельно писали текст под названием «На железном ветру психоделики». Текст задумывался как предисловие к нашей книге о Шерлоке Холмсе («Идеотехника и рекреация»). Эпиграфом к нашему тексту мы поставили стишок какого-то советского поэта:

Нам в эти лихие годы

На железном стоять ветру,

Под кипящий вал непогоды

Подставлять неокрепшую грудь.

Предчувствие нас не обмануло: годы надвигались действительно лихие, шальные и при этом веселые.

В какой-то момент я слегка отключился, забывшись недолгим сном на продавленном диване. Проснувшись, подумал о Ленине. Большевик Валентинов в своих воспоминаниях писал о том, что Ленина часто настигал короткий и неожиданный сон. Иногда во время осенних прогулок Владимир Ильич падал в слякоть и мгновенно засыпал поистине мертвым сном. Спал он обычно недолго, минут пятнадцать-двадцать, но разбудить его в это время не было никакой возможности. Потом он так же внезапно и резко просыпался и вскакивал на ноги, совершенно бодрый и полный сил.

В Польше, где Ленин некоторое время жил, соседские дети прозвали его «дрыхалкой». Об этом свидетельствует Н. Крупская.

Я написал еще один фрагмент о Холмсе, после чего я был как бы «подхвачен» напряженными и патетическими звуками музыки и «вынесен» из уютной, ярко освещенной комнаты в темные, большие и сложно разветвленные пространства коммунальной квартиры. Меня потянуло в темноту опустошенной коммунальности: я оказался в длинном и совершенно темном коридоре, в конце которого косо падал свет из кухни. Пройдя по коридору по направлению к уборной, я увидел ряд «подчеркнуто детских» предметов, они стояли короткой цепочкой, образуя собой как бы некий «набор» в состоянии «боевой готовности»: мяч, санки, обруч и воздушный шарик ярко-зеленого, ядовитого цвета. Шарик, будучи легким и надутым, предстал предо мной таким же статичным и застывшим в своей статуарности, как и остальные предметы. Он был серьезным и сосредоточенным. Казалось, его невозможно подкинуть или поддать ногой. Я поймал себя на том, что мое сознание, поверхностно воспламененное обсуждением жанровых особенностей детектива, воспринимает эти предметы как «улики», как свидетельства о целых конгломератах событий, которые происходили и будут происходить. Боковым зрением я увидел пустую освещенную кухню, где на плите кипел чайник. Вокруг него размещались фантомные версии чаепитий, проеденные, будто молью, всевозможными «завязками» и «развязками». Я вошел в уборную и, закрыв за собой дверь, стал рассматривать два плаката, повешенные на ее внутренней стороне. На верхнем большом плакате были изображены фрукты и стакан с сияющей золотой жидкостью, по центру шла надпись из массивных золотых букв «СОКИ». Внизу висел маленький плакатик, где карикатурный персонаж спускал воду в унитазе, под этой сценкой тянулась разноцветная подпись «БЕСКУЛЬТУРЬЕ – ВРАГ ПЕРЕСТРОЙКИ», и буквами поменьше:

Тот перестройке помогает,

Кто аккуратно за собой

сливает!

А кто оставил за собой

бардак,

Тот перестройке нашей

Злейший враг!

Покинув клозет, я вошел в ванную, чтобы помыть руки. На зеркальной полочке лежала щетка, щетиной кверху, а на щетине были доверчиво разложены несколько серебряных украшений – три тонких кольца: одно с каким-то камнем, другое витое и третье в виде змейки с лукаво приподнятой головкой. Затем, через темный коридор, я вернулся в комнату, как бы совершив некую экспедицию, предполагающую определенную отчетность. За это время пластинка перестала играть, и мне снова пришлось приступить к писанию текста о Холмсе. Помню, я сравнивал его со Штирлицем: частный детектив и агент – две полярные фигуры.

Наркоман и меломан Холмс с его «мягкой улыбкой» и «влажными глазами» интересен нам как «психоделический контрреволюционер», всегда готовый обрушить безжалостный удар хлыста на онейроидную «белую женственную руку».

Однако почему мы так интересуемся Штирлицем? Ведь не менее извилистые «коридоры смыслов» можно найти в любом другом сериале.

Когда сериал о Штирлице показывали в первый раз (я имею в виду – первый раз в моей жизни), я лежал в больнице с подозрением на туберкулез (это подозрение долгие годы висело над моим болезненным детством). Распорядок больницы наслаивался на телепрограмму таким образом, что посмотреть можно было только начало каждой серии. Затем всех нас отправляли в палату спать. Сквозь закрытую дверь палаты доносился приглушенный отзвук телевизионных голосов. Лежа в темноте, я старался узнавать их, различал интонации Мюллера и Шелленберга, старался угадать, что там происходит, угадывал напряженные моменты по характеру музыки. И, естественно, не спал, пока не начинала звучать песня «Не думай о секундах свысока», завершающая каждую серию. Иногда вместо этой песни звучала другая – «Боль моя, ты покинь меня…».

Есть что-то невероятно завораживающее в этих сериалах, в этих нанизывающихся друг на друга, расчлененных мгновениях. Самые серьезные суицидальные проекты могут быть отложены для того, чтобы посмотреть следующую серию. В такого рода сериалах имеется какой-то неявный, глубоко запрятанный, антидепрессивный крючок, что и заставляет нас интересоваться ими. И еще то странное обстоятельство, что такой фильм никогда не удается посмотреть целиком, с начала до конца, в нем всегда остаются ускользнувшие эпизоды, куски, целые серии, что делает пространство сериала бесконечным и тотально интригующим.

В другой раз, тоже в детстве, когда показывали «Семнадцать мгновений», я находился в квартире, где не было телевизора. И я занимался таким странным вуайеризмом: я брал бинокль и направлял его на одно из окон противостоящего дома, где синел экранчик телевизора, и иногда подолгу следил за немым перемещением отдаленных фигурок на экране: проезжают черные блестящие автомобили, Штирлиц идет в длинном кожаном пальто по весенней берлинской улице… Я подглядывал за фильмом, смотрел из-за плеча чужой комнаты, ухватывая краем глаза чьи-то очки, отражающие синий свет телевизора, чью-то руку на подлокотнике кресла, угол стола, нарушающий идеальную форму экрана с его закругленными уголками. И иногда сквозь темное вечернее пространство между домами прямо на меня глядели пристальные и скорбные глаза Штирлица, немного раскосые, черные, с припухшими веками, как бы слегка затекшие, в которых проступала трогательность агента, щемящая печаль рассеченной надвое игрушки.

Глаза Штирлица, скорбные, игрушечные и пристальные!

Экранчики телевизоров транслируют свои сериалы внутрь комнаток жизни. Они преломляются и продолжаются в «комнатках бреда», будь то электрические координационные центры психоделических Агентур или бархатные кибитки блаженного отдохновения. Нам ничего не остается, как только затащить их еще и в «комнатки искусства», чтобы затем обеспечить их присутствие, их свечение, и в обетованных комнатках посмертного существования. Там, в этих иномирных комнатках, в закутках трансцендентных коммуналок, вечно наблюдать из темноты чужие приключения.

Глава пятьдесят первая

Пустое «я»

Я уже упоминал в этих записках о своем увлечении философией. Увлечение это длилось долго, более тридцати лет. Зародилось оно в начале восьмидесятых после того, как посетило меня сновидение, в котором я неожиданно узнал о себе, что являюсь автором философского трактата о пиве. Но я уже рассказывал об этом сновидении, да и пиву уделил должное внимание (в пражской главе). Угасло же это долгое увлечение уже в середине нулевых. А вот почему угасло – на этот вопрос я не нахожу внятного ответа.

Я долго, очень долго пребывал в искреннем убеждении, что до скончания моих дней буду с удовольствием и увлечением читать философские сочинения, а также время от времени их писать. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.

Охладел ли я к философии так же, как в свое время охладел к нумизматике, филателии, спиритизму и католическому богословию? Возможно. Конечно, я и сейчас могу из любознательности или из вежливости прочитать то или иное философское сочинение. Могу и написать философский текст, если меня попросят. И все же сам по себе философский текст (неважно, читаю ли я его или пишу) более не служит источником моего наслаждения.

Свидетельствует ли это о некотором подспудном разочаровании в усилиях человеческой мысли? Может

1 ... 114 115 116 117 118 119 120 121 122 ... 129
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?