Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«„Люди науки“, которые в своем раболепстве идут на то, чтобы, с одной стороны, на истину намекнуть, с другой — ее спрятать», вызывают у Ходасевича презрение. Поставить себя на место тех же Шкловского и Эйхенбаума, учесть влияние и житейских обстоятельств, и гипноза окружающих настроений, и новой общественной этики он не был готов. Хотя кто поручится, что окажись Ходасевич в начале 1924 года в России, он и сам не отозвался бы на смерть Ленина хотя бы газетной заметкой, репортажем о похоронах, как Мандельштам или Булгаков?..
В то же время последняя фраза статьи — «продажные перья в конце концов приносят мало пользы тем, кто их покупает» — в сочетании с цитатами из писем Ходасевича Анне Ивановне наводит на странные мысли. Как будто уже почти порвав с советским режимом, Ходасевич снова и снова пытается дать ему понять, что от таких как он, бескорыстных и независимых людей, этому режиму было бы больше толку, чем от продажных футуристов и формалистов («Беда стране, где раб и льстец / Одни приближены к престолу…»).
Пушкинские материалы, к радости Ходасевича, пользовались в русском Париже спросом — в связи с предстоявшей в июне 125-летней годовщиной со дня рождения поэта. В XIX и XX книгах «Современных записок» были напечатаны три «пушкинские» статьи Ходасевича: «Русалка», речь «О чтении Пушкина» (первоначально произнесенная на собрании памяти Пушкина в Сорбонне 12 июня 1924 года) и рецензионная заметка «Новые материалы по поводу дуэли и смерти Пушкина».
Именно в связи с Пушкиным у Ходасевича произошел в 1924 году в Париже единственный заметный конфликт.
Есть у Пушкина набросок:
В голубом эфира поле
Ходит Веспер золотой.
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
Догаресса молодая…
Несколько русских поэтов (в том числе Аполлон Майков в 1888 году) попытались продолжить пушкинские строки. Ходасевич предложил собственный вариант продолжения, напечатанный 27 апреля 1924 года в парижских «Последних новостях» и одновременно — во втором номере московской «России». Майков, как и Сергей Головачевский в 1906 году, взял напрашивающийся мотив адюльтера. У Ходасевича, который, как можно предположить исходя из его исследовательских принципов, оглядывался на финал «Евгения Онегина» и на судьбу самого Пушкина, догаресса не изменяет дожу, а лишь равнодушна к нему.
Это довольно проходное стихотворение вызвало неожиданную реакцию со стороны писателя, чрезвычайно далекого от пушкинистики: от Александра Куприна. Владиславу Фелициановичу лично с ним сталкиваться приходилось лишь однажды. В 1911 году молодой поэт по какому-то издательскому делу посещал Куприна в Гатчине, и этот визит, по собственному свидетельству Ходасевича, оставил у него тягостные воспоминания. Три года спустя Ходасевич напечатал в «Русских ведомостях» (от 26 июня 1914 года) язвительную статью «А. Куприн и Европа» — рецензию на путевые заметки прозаика, где писал:
«Русская литература доныне была учительна. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Достоевский, Лев Толстой раскрывали перед читателем неведомые ему тайны, возводили на высоты, на которых он еще не бывал. <…> Теперь не то. У нас нарождается средний тип писателя-рассказчика — и ничего больше. Он сам не располагает большим внутренним и художественным опытом, чем его читатель. <…> Его наблюдения ни широтой, ни глубиной нисколько не отличаются от наблюдений обывательских. <…>
Русские писатели любили ездить за границу — но ездили по-другому. Прочтите письма Фонвизина к Панину. Вспомните Тургенева в литературных салонах Парижа. Жизнь Гоголя в Риме — целая поэма. А у Куприна все какие-то кабаки, боксеры, сутенеры, лавочники, извозчики, крупье».
И вот десять лет спустя Куприн вдруг обращается к Ходасевичу с открытым письмом на страницах «Русской газеты в Париже» (от 3 мая 1924 года), издания монархического по направлению и «желтого» по сути, в котором он был постоянным сотрудником. Начинается оно так:
«Я знал Тебя, Владек, в первую пору нашей жизни, помнишь, на Выселках в Петровско-Разумовском, где я часто посещал вашу дачу и вашу милую семью. Правда, я глядел на Тебя немного свысока. Ты был штатский, а я военный. Я был кадет, а Ты приготовишка-карандаш. Мне было пятнадцать лет, а Тебе — одиннадцать — громаднейшая разница. Старший Твой брат Михаил был моим сверстником, а Тебя мы в свои секреты не допускали: молод еще».
Дальше Куприн (переходя наконец на «вы») вспоминает, как его юный знакомец вырос и стал «высоким, красивым мужчиной» и «недурным поэтом», правда, пишущим «несколько растрепе, в модном футуристическом темпе, с эпилептическими дерганиями, с презрением к труду, смыслу и музыкальности». И теперь, на правах старшего товарища, он корит «карандаша-приготовишку» за «грубую выходку с великой тенью Пушкина»:
«Каким тихим, скучным, неуклюжим ужасом веет от Вашей первой же строфы, запруженной четырьмя отрицаниями:
На супруга не глядит,
Белой грудью не вздыхая,
Ничего не говорит.
И разве эти две нижние строки — не гитарный перебор штабного писаря или не кусочек, выхваченный из „Конька-Горбунка“?»
Куприна возмущает все — обилие «шипящих и свистящих согласных», «ужасный канцелярский или поповский глагол „указует“». Да и сюжет стихотворения Ходасевича ему непонятен:
«И зачем Вам потребовалось исказить именно Пушкина? Правда, он был грозой плохих рифмачей. Нынешних поэтов он не тронул бы, потому что сразу признал бы их писания зато, что они есть: то есть за злую и дерзкую мистификацию, дурачащую нэповских модниц, снобов из ЧК и большевизанствующих приват-доцентов срока 1917 года».
Ходасевич ответил 18 мая в «Последних новостях». Заметив, что «еще в 1914… отзывался о Куприне как о писателе некультурном», он обращается к конкретным претензиям старого реалиста. Он пунктуально приводит примеры тройного, четверного и пятерного отрицания из Пушкина, причем из таких общеизвестных его произведений, как «Птичка Божия не знает…» или «Сказка о царе Салтане»; напоминает, что глагол «указует» используется в «Евгении Онегине», что Пушкин с горячим одобрением отозвался про сказку о Коньке-Горбунке и даже предложил для нее две первые строки. И завершает свои примеры так:
«Теперь Вы видите, Александр Иванович, что прежде, чем вступаться за Пушкина, надо его знать. <…> Чтобы быть писателем, надо быть человеком знающим, а не „птичкой Божией“. Надо учиться и работать. Это я говорил начинающим пролетарским писателям — то же вынужден сказать и Вам.
Боюсь, однако, что для учения у Вас слишком слабая память. <…> Вы, сверстник моего брата, родились в 1866 или 1867, а я в 1886. Когда Вам было пятнадцать лет, я еще не родился»[557].