Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако воспринимая эти события как «ужасные», он тем не менее очень хорошо мог почувствовать их историческое значение и пафос. В «Германе и Доротее» мы читаем:
Кто ж отрицать посмеет, что сердце его всколыхнулось,
Грудь задышала вольней и быстрее кровь заструилась
В час, как впервой сверкнуло лучами новое солнце,
В час, как услышали мы о великих правах человека,
О вдохновенной свободе, о равенстве, также похвальном.
Каждый тогда надежды на счастье питал, и казалось,
Узы, которыми праздность и своекорыстье вязали
Накрепко многие страны, теперь наконец разрешились.
Разве не все народы в те бурные дни обратили
Взоры свои на столицу вселенной, которая долго
Ею была, а сейчас таковою тем более стала?[1073]
Что же для Гёте было столь «ужасным» в революции? Он и сам ясно видит возмутительную несправедливость и эксплуатацию, царящие повсюду и в том числе в Веймарском герцогстве, где он принадлежит к правящим кругам. За несколько лет до революции он пишет Кнебелю: «Тебе, однако, известно: когда тля, что сидит на розовых кустах, досыта наедается их зеленью, приходят муравьи и высасывают из их тел отфильтрованный сок. И так оно и продолжается впредь, а мы довели до того, что верхи за день съедают больше, чем в состоянии произвести / организовать низы»[1074]. Алчность, расточительство и произвол аристократии – вот, с точки зрения Гёте, подлинные причины революции, и поэтому его неприятие последней нельзя объяснять исключительно защитой старого режима. В своей революционной комедии «Мятежные» Гёте выводит на сцену рассудительную графиню, которою позднее в беседах с Эккерманом он называет представительницей дворянства, каким оно должно было бы быть: «Она убедилась, что народ можно подавлять, но подавить его нельзя, и еще, что восстание низших классов – результат несправедливости высших»[1075]. Но когда дело доходит до революционного мятежа, проблемы, по мнению Гёте, не решаются, а лишь усугубляются. Слепое своекорыстие верхов сменяется своекорыстием низов, которое имеет еще более роковые последствия для общества, ибо действует вкупе с невежеством, грубостью, годами накопленной ненавистью и завистью. Гёте воспринимает революцию как страшное стихийное бедствие, как природную катастрофу в мире политики, как извержение вулкана. Неслучайно в течение нескольких месяцев после революции он увлеченно изучает вулканизм и нептунизм – противостоящие друг другу теории о роли огня и воды в формировании земной поверхности. Гёте в итоге склоняется к нептунизму, отдавая предпочтение теории постепенного изменения поверхности Земли под влиянием океанов. Постепенность его привлекала, тогда как внезапность и неотвратимость вулканических процессов, наоборот, отталкивала – как в природе, так и в обществе. Революционному развитию он, безусловно, предпочитал эволюционное. Однако в революции его отталкивала не только ее стремительность.
Революция вызывала у него ужас, поскольку он не питал никаких иллюзий в отношении ее возможных последствий для себя самого. Он опасался, что и в Германии подобные события могут расшатать и в конечном итоге свергнуть тот общественный порядок, которому он был обязан своим защищенным и привилегированным положением. При мысли об этом его охватывал панический страх, подобно тому, как за несколько лет до революции его взволновало «дело об ожерелье королевы». Оно произвело на Гёте «неизгладимое впечатление», ибо открыло перед ним бездну нравственного падения элиты и королевского двора. В этой истории Гёте увидел предвестие падения существующего режима. Поэтому, пишет он в «Анналах» за 1789 год, он уже тогда вел себя так странно, что своим друзьям казался «просто безумным»[1076].
Возмущение Гёте вызывали те сторонники революции, которые наслаждались благополучной жизнью при старом режиме, но не считали нужным сохранять верность тем, кто обеспечивал им привилегии в обществе. Гердеру, на какое-то время оказавшемуся среди подобного рода друзей революции, он говорил, провоцируя и не скрывая самоиронии: «Я придерживаюсь принципов моего милостивого повелителя, он дает мне еду, и поэтому мой долг – разделять его мнение»[1077]. Уже много лет спустя он с негодованием писал, что «и в моем отечестве увлеченно играют на тех же инстинктах и теми же идеями, готовя и нам такую же участь»[1078]. Поскольку он видел в революции угрозу собственному общественному и материальному положению, для него она была делом серьезным, слишком серьезным, чтобы превращать ее в политическую игру. И в этом заключалась еще одна причина ужаса Гёте перед революцией – вызванная ею всеобщая политизация.
До сих пор политика была делом дворянства: мир или война, бедность или благополучие – народ относился ко всему как к погоде, смиренно принимая все, что уготовила судьба. Теперь же происходила мобилизация и политизация масс. Гёте от этих новых явлений становилось не по себе:
Бить способна толпа,
В этом она преуспела,
В сужденьях, однако, не слишком умела[1079].
Политические мнения, если они выходят за пределы личного опыта и ответственности, ничего не стоят – им нельзя доверять, даже если это твои собственные суждения: «По большей части наше участие в общественных делах – филистерство»[1080].
Начитанный Гёте мог подшучивать над людьми, которые читают все подряд и охотно судят обо всем, не обладая при этом достаточными способностями к суждению. Не всякую любознательность он принимал благосклонно. Тот, кто ищет только себя, найти себя не сможет, ибо для этого необходима «деятельность в противостоянии внешнему миру» и внимательное созерцание: «Человек знает себя лишь постольку, поскольку он знает мир <…> Каждый новый предмет при внимательном рассмотрении открывает в нас новый орган восприятия»[1081]. Главное здесь – это «внимательное рассмотрение», поскольку Гёте говорит о более объективном отношении к реальности, чем то, что имеет место в пылу спора и в целом обмена мнениями.
Разумеется, Гёте и сам не может полностью оградить себя от влияния политизированного духа эпохи (своему сыну он, к примеру, покупает игрушечную гильотину), но он твердо намерен в это неспокойное время искать убежища в неспешном изучении природы. «Между тем меня с каждым днем все больше влечет к этим наукам [оптике и теории цвета], и я склонен полагать, что со времени они, возможно,