Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колдунов, замешанных в ритуале напрямую, лишили колдовских регалий. Так Жозефина Клардеспри, Мигель Маркелава и ещё двое перестали быть членами Конклава; а нескольких колдунов, которые творили ритуал непосредственно, передали под юрисдикцию Комиссии по запретной магии. Ими занимался, кажется, кто-то из лунных, и увезли их тоже в далёкие горные друзы, где не достать было чёрной колдовской воды.
Что стало с Метте, я толком не знала. Зато знала, что едва ли не впервые со времён дяди Демида колдовские корабли отправились не к материку, а на юг.
Те решения — в самых разных формулировках — долго полоскали в газетах. Я видела несколько вырезок, а какие-то из статей Ёши зачитывал мне вслух, но я не смогла бы поручиться, что запомнила верно, а не додумала половину. Это было время, когда моё сознание ещё гуляло в потёмках; и даже теперь, признаться честно, оно не вышло из них до конца.
Мало кому удаётся пережить хищное утро. Оно — величайший из даров и страшнейшее из проклятий; когда глаза колдуна открываются в Бездну, весь мир вокруг него становится прозрачным и зыбким, и в каждом движении и собственной воле легко видеть силы, меняющие реальность навсегда.
Мы остаёмся в этой странной и страшной власти. Мы уходим всё глубже в тонкие связи, управляющие миром, чтобы никогда не вернуться. Сила отравляет собой кровь, пропитывает собой душу и тело, и тогда сознание отрывается от бренного бытия, чтобы искать покоя в иных мирах.
Это случилось бы и со мной, если бы не Ёши. Тогда, уплывая в темноту, я слышала его голос — и мучительно желала продолжать его слушать. Я тянулась к нему, когда никто вокруг не верил уже, что хоть что-нибудь во мне ещё живо; мой мир складывался вокруг кружева слов; я помнила, что он ждёт меня там, в твёрдом и ясном.
Всё ещё ждёт, несмотря на всё, что ему говорят.
Было ли это дурным плодом сжирающей его вины? Наверняка; я не знаю точно, на какую долю. Понадобились месяцы, чтобы я научилась снова вести что-то, отдалённо напоминающее беседу. Это были сложные, тяжёлые месяцы, когда я проваливалась порой обратно в черноту и слабость, а иногда — понимала, что вновь ответила на незаданный вопрос или несказанное вслух; тогда я много улыбалась глупой, виноватой улыбкой, ещё больше — плакала, иногда — бросалась в него посудой, и почти каждый день уговаривала Ёши уехать обратно на материк, давать выставки и не тратить свою жизнь на всякую ерунду.
Пару раз он накричал на меня так, что от этого хотелось умереть. Но так и не уехал.
Я похудела до прозрачности, потом — растолстела; отпустила волосы, потому что никаких горгулий ко мне не допускали; растеряла мелкую моторику и всё ещё часто предпочитала закрытые глаза — усилию, которое требуется, чтобы видеть мир, а не Бездну.
Может быть, я и вовсе никогда не научилась бы этому, если бы не Лира.
Надо сказать, на острове её приняли плохо. Был март, я всё ещё была довольно плоха, а Ёши знал к тому времени отчётливо и про брошенное в сердцах «ненавижу», — и про то, что Лира знала о плане Хавье, но не предупредила меня ни словом. В общем, её едва не развернули ещё в порту, но в конце концов пропустили.
Лира отреклась от крови, окончательно обезглавив когда-то могущественный Род Маркелава, который не считался теперь Большим. Она отрастила вместо чёлки геометрическое резкое каре, и синий глаз на лбу был подвижен и жив.
Этим глазом Лира видела Бездну. И, обозвав дурочкой и слабачкой, она научила меня выбирать, что слушать, — и куда смотреть.
Потом она уехала и жила теперь в какой-то далёкой лесной дыре, принимая тех, кто желал узнать своё будущее. Мы вели с ней вялую, ни к чему не обязывающую переписку. Своим учением Лира будто отдала мне какой-то давний долг, и теперь что-то между нами было уравнено, подведено жирной чертой.
— Я пригласила, кстати, Ставу, — щебечет Ливи, не подозревая, о чём я думаю. — С этим её хахалем. Он полная катастрофа, если ты спросишь меня. Става сама конечно с придурью, но Полуночь совсем на голову больная, если дала ей в пары это!
«Это» было совершенно отбитой здоровенной водной тварью, которая выгуливала в реке своё длинное чешуйчатое тело, увенчанное тяжёлым гребнем. «Этого» боялись дети, про «это» рассказывали страшилки, и Волчья Служба была почти вынуждена выловить «это» и выдать ему предписание не нарушать общественный порядок. Где-то тогда они со Ставой, вероятно, и снюхались. Става писала о нём такие скабрезности, что от её писем меня всякий раз теперь бросало в краску.
— Лок холосый, — важно говорит Марек. — Достойный сын племени! Чтоб ему икалось.
Последнюю фразу он произносит с такими явными бабушкиными интонациями, что я смеюсь, а Ливи морщится. Она не любит оставлять сына с Керенбергой, считая её дурнейшим из влияний, хотя бабушка души не чает в талантливом внуке. Я знаю: они обе с нетерпением ждут, когда я снова войду в Конклав. Тогда Ливи соберёт вещи и уедет куда-нибудь глубже в материк.
Я была свободна целых два года. И если половина первого из них смешалась для меня в кошмарный сон, все остальные месяцы были вовсе не так плохи: мы жили в старом доме на острове, рисовали птиц, съездили к Дальнему морю смотреть на пеликанов, — и я даже видела дельфинов.
Всё для того, чтобы теперь я захотела вернуться. И построить на старом фундаменте что-то новое, другое, правильное.
Наконец, машина выкатывается на до боли знакомую улицу, разбивает колёсами лужи, приветственно моргает фарами встречному трамваю — и останавливается у особняка.
В этом доме живёт моё прошлое. Он стоит, угрюмый и тёмный, нависает над нами тяжёлой громадой. Он помнит, как я собирала трёхногих созданий из спиц, как выговаривала Ливи за разнузданность и нежелание учиться, как пела в пронзительном одиночестве склепа и как запрещала себе плакать после нежеланной свадьбы.
Он помнит меня разной и знает, какой я должна быть.
И вместе с тем — это просто старый дом, высящийся над неухоженным садом. Текущая крыша, выглаженные тысячами шагов ступени. Прошлое, которому нужно было закончиться, чтобы на его месте началось что-то другое.
— Я велю подать в столовой, — говорит Ливи и,