Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И погрузив торжествующее жало в тот нежный холм, точнее, в спускающуюся с холма лесистую лощинку — ближе к самому краю темнеющего, будто долина ручья Порколаб, овражка, глубоко, как еще никогда ни в одну субстанцию, погрузившись в душистую пряную плоть, бурно, яростно, молекула за молекулой продираясь сквозь чуждую эту материю и тем самым делая ее своею и обжитой, — оса ощутила одновременно и жажду смерти, и жажду вечного бытия. Но выбрать меж тем и другим, если это вообще возможно, было уже не дано — не успела она вырваться из этой пульсирующей магмы сладкой погибели, как одна половина тельца ее оторвалась от другой (предположим здесь, что жало осы было спереди, как клык хищника, нападающего в открытую, face to face, а не выпускающего убийственное орудие сзади, из кончика брюшка, тайком, недостойно и словно бы между прочим), крылышки, еще подвижные, шелестящие, вынесли на свет божий… что и кого? В последний момент опьяненная оса почувствовала себя раздвоенной — она была одновременно сказуемым и подлежащим, была и внутри и снаружи, ее вечное и неодолимое желание исполнилось, и она упала на землю.
Лето кончилось.
Мать моя была вовсе не плаксой, нет, но тут исторгла такой сумасшедший визг, что отец, голова у которого тоже кружилась, едва не отпустил ее, и тогда, словно выпущенная из пращи, моя мать полетела бы, как мы знаем, в другую галактику; взмыв высоко-высоко над дубравой, поднявшись над Кечкедом, Кёмлёдом, Надьигмандом, она летела бы, оставаясь в воздушном пространстве фамильных владений, в сторону Торньо, Чордакута и прочих и прочих местечек, раскинувшихся окрест насколько хватает глаз.
Наследник Чаквара и Майка растоптал кружащуюся на месте осу, точнее, остаток осы, и взял инициативу в свои руки. Уложив мою мать, одурманенную после укуса осы, словно после наркоза, на мягкую, застеленную тенью траву под деревом, он повернул ее на бок и, откинув юбку, столкнулся нос к носу с другой половинкой осы, с ее столь трагичной, но, как мы видели, тоже счастливой частицей.
— Лили, дорогая, — прошептал он с мрачной серьезностью, — я должен сию же минуту нейтрализовать этот яд, — и сделал все то, что сделала и чего не смогла сделать бедняжка оса.
Не знаю, много ли было в их жизни подобных звездных мгновений, но думаю, что их можно пересчитать по пальцам одной руки.
Вот, пожалуй, и все, что я знаю о сексуальной жизни своих родителей.
96
Отец возвращался в замок довольный, мать — в усадьбу — с бледностью на лице. На развилке дороги, у прудов, где когда-то стояла мельница, она резко, отрывисто бросила:
— Нет.
— Что — нет? — усмехнулся юноша.
— Нет.
Отец не придал этому особого значения; о, знаем мы, знаем, как упрямое «нет» тихой ночью превращается в «да», как непокорные вечером губы наутро становятся мягким, податливым ротиком, — такие мысли, точнее, такие глупости роились в голове отца. Вдохнув же поглубже воздух, он понял, что образ и запахи этой долины, где струился ручей Порколаб, будут искушать его до конца дней. И в этом отец оказался прав.
Но ни на следующий, ни на третий день с моей матерью он не встретился. Она вышла замуж за какого-то Хорвата или Сабо — от нас она это скрывала, как и свой настоящий возраст, как будто вычеркнула из жизни несколько лет, — которого на следующий день после свадьбы призвали в армию, и он сразу погиб смертью храбрых на русском фронте. Впоследствии мы расценили это как весьма героический и очень тактичный поступок — сей неизвестный мужчина решил все же не навязываться нам в отцы, ведь ясно же, что своего отца мы не променяем ни на какого другого.
А когда десять лет спустя отец с матерью снова встретились, то разве только слепой мог еще утверждать, что все кругом, насколько хватает глаз, принадлежит моему отцу.
97
Что может предпринять человек, когда рушится мир, земля разверзается, реки выходят из берегов и тут же пересыхают, когда небо раскалывается надвое и в зияющую прореху проваливаются звезды и солнце, когда вокруг темно, как в мусорном баке, и сверкающая сотнями граней муранская люстра в гостиной начинает ходить ходуном?
А ведь люстру привез еще наш дедушка, когда был послом. Я имею в виду: дедушка моего дедушки. В тридцатых годах мой дедушка тоже не раз бывал в Риме; посол Виллани однажды представил его Муссолини. (Тот самый Виллани, который позднее был депортирован в Мезёберень, неподалеку от нас; каждое третье воскресенье они регулярно встречались — бывший правящий класс, не иначе, плел заговоры, — и Виллани читал дедушке весьма интересные дневниковые записи, которые вел еще в Риме.) Мой дедушка похвально отозвался о роскошном убранстве дворца, залы которого (Марра del mondo[105]), словно восторженный гид, ему показывал сам дуче.
— Si, si, Eccelenza, la mia casa paterna[106], — говорил ему дедушка, чего дуче не мог понять, пока не узнал, что покойный отец моего дедушки родился в 1855 году в этих стенах, когда здание принадлежало австрийской миссии в Ватикане. Но тогда уж действительно понял.
Ветви семейного древа, раскинувшись широко во времени и пространстве, на личностном уровне сближают аристократа с прошлым и с миром, поэтому он не связан так тесно с текущим временем, со своей страной, то есть связан, но не повязан ими, и поэтому он не может, к примеру, сказать, что «его страна и культура начинаются с эпохи Иосифа II».
Если он искренен и не слеп, он видит также, что этот мир уже не принадлежит ему, хотя ему еще кажется, будто это он удерживает его от распада. Вот именно: кажется; если он искренен и не слеп, он должен задать вопрос: зачем? Впрочем, нет. Человек, задающийся такими вопросами, — либо революционер, либо страдает депрессией. А если подобных вопросов не возникает, то остается работа, кропотливый труд, как будто ничего не произошло (хотя на самом-то деле произошло!), либо развлечения, сопровождаемые непременным разочарованием.
Я — в сущности — говорю о дедушке. Острейшего ума человек, баснословно богатый, словно герой Мора Йокаи, он имел и большую власть, и влияние («где ногой ступит — трава не растет»), имел репутацию — и все же стоял несколько в стороне. Хотя нельзя сказать, что он не участвовал в игре. При этом, не будучи циником, он отдавал себе полный отчет о так называемой исторической ответственности.
Незадолго до смерти премьер-министр Дюла Гёмбёш пригласил его в Те-тень, чтобы показать персиковую рощу. Гёмбёша, первым из европейских политиков лично поздравившего Гитлера с избранием его рейхсканцлером, дедушка ненавидел пуще мамалыги («в личном плане мы были весьма далеки друг от друга»), к персикам тоже особой любви не питал, но все же поехал в Тетень. Хозяин был уже тяжело болен и знал о своем состоянии. Ходил он с трудом, поэтому после короткой прогулки они уселись «в гостиной изысканной виллы». Поверх невысоких книжных шкафов, вдоль всех стен, были развешены разного рода дипломы, грамоты о почетном гражданстве и проч. — внушительная коллекция. Гёмбёш меланхолично и примирительно заговорил о недавнем прошлом, сожалея о том, что дедушка и его друзья неправильно толковали его намерения.