Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По наблюдению филолога Г. Г. Почепцова, эту книгу можно считать вполне художественным произведением как по языку, который скорее напоминает газетный жанр или язык митинга, так и потому, что Сталин работал с ним не по канонам научного текста, где необходимо отразить действительность как можно полнее и объективнее, а по канонам художественным, где творческий замысел позволяет переписывать реальность. Многочисленные «враги народа» попросту были вычеркнуты из истории как ненужные для сюжета персонажи[157]. Именно здесь была прописана одна из главных мифологем эпохи: враг повсюду, а беспощадная борьба с ним — долг каждого.
Особенностью «Краткого курса» был его сакрализированный статус[158]. На это указывают несколько черт. Во-первых, официальная непогрешимость оценок и истин, прописанных здесь. Во-вторых, тот факт, что после первой публикации его много раз переиздавали, но ничего в нем не меняли. Это свойство сакрального, вдобавок канонического текста. Такие тексты в созданной при их помощи информационной среде начинают проецировать многочисленные символические клоны, что ведет к ритуализации информационного пространства, появлению эффекта повтора. В советской исторической науке такое тиражирование хотя бы на формальном уровне хорошо видно. Постоянное цитирование «Курса» и других текстов Сталина превратилось в необходимый атрибут научно-исторических сочинений. Более того, тиражировалась не только риторика, но и концепции и оценки. «Жрецы» науки имели действенное средство борьбы с «ересью» путем сравнения постулатов исходного текста и сочинений собственно историков.
Заметим, что очень быстро «Краткий курс» стали позиционировать именно как сочинение Сталина. Остальные авторы отошли в тень. Предполагалось даже публиковать книгу целиком в собрании сочинений вождя, естественно, не упомянув соавторов.
На фоне идеологической и методологической перестройки советской исторической науки прошел ряд ключевых дискуссий по узловым историческим проблемам. Центральное место среди них занял спор о характере социально-экономического строя Киевской Руси. В ходе дискуссии вырабатывались критерии классового подхода, ставился вопрос о взаимоотношении базиса и надстройки, обсуждались проблемы становления и развития формаций применительно к русской истории. В 1933 г. Б. Д. Греков в Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК) представил доклад «Рабство и феодализм в Киевской Руси», в котором отстаивал положение, что славяне, подобно германцам, перешли к феодализму, минуя рабовладельческую стадию. Тогда это утверждение вызвало активную полемику, в ходе которой выделились две основные группы: сторонники грековской схемы ранней феодализации древнерусского общества и поборники обязательного рабовладельческого этапа в отечественной истории (П. П. Смирнов, И. И. Смирнов и др.). Второй этап дискуссии прошел в 1939–1940 гг. и был связан с выступлениями А. В. Шестакова и Б. И. Сыромятникова, ратовавших за признание рабовладельческого характера социально-экономического строя Киевской Руси.
В дискуссии была и идеологическая подоплека. Дело в том, что синхронизация исторического развития России и Западной Европы рассматривалась как научное обоснование неизбежности социалистических революций в Европе. Отталкиваясь от постулата об универсальности формационной теории, советские лидеры рассматривали победу большевизма в Советском Союзе лишь как первую ласточку в череде глобального формационного обновления при переходе от капитализма к социализму. Наконец, играли важную роль и сугубо патриотические соображения. Построение социализма «в отдельно взятой стране» требовало культивирования идеи о том, что русская история развивалась в одном русле с общеевропейской. Поэтому мнение о том, что в Древней Руси господствовало рабовладение, в то время как на Западе установился классический феодализм, могло расцениваться как утверждение об отсталости Руси. В то же время сторонники трактовки социально-экономического строя Древней Руси как рабовладельческого стремились представить себя борцами за сохранение чистоты марксистско-ленинского учения, и пытались доказать, что формационная теория является абсолютно универсальной. Исходя из этого, никакие отклонения от этой исторической схемы не признавались[159].
Произошла своеобразная реабилитация многих исторических событий. Так, начинают активно изучать опыт Первой мировой войны[160]. Гораздо интенсивнее и открыто шло формирование нового, позитивного образа войны 1812 года и ее героев[161]. Определенной реабилитации подверглось даже христианство: теперь его принятие считалось более прогрессивным шагом по сравнению с язычеством[162]. Примеры можно множить. Ясно одно: уже тогда советское общество идеологически готовилось к мировой войне, и в этой подготовке история играла одну из ключевых ролей.
На протяжении всего десятилетия накануне Великой Отечественной войны шла трансформация исторической политики сталинского режима. Она становилась все более популистской и интегрирующей различные идеологические компоненты. По мнению Д. Бранденбергера: «Отмежевываясь от строгого использования идеалистических и утопических лозунгов, Сталин и его соратники постепенно перекроили себя под государственников и начали выборочно реабилитировать известные личности и общепризнанные символы из русского национального прошлого. Ранние марксистские лозунги были интегрированы в реконцептуализированную историю СССР, делавшую значительный акцент на русских аспектах советского прошлого. В то же самое время главный нарратив был упрощен и популяризирован, чтобы максимально увеличить его привлекательность даже для самых малообразованных граждан СССР»[163].
2. Советская историческая наука, идеологические кампании и политическая культура сталинской эпохи
Историческая наука на протяжении 1920-1930-х гг. постепенно становилась частью советской политической культуры[164], призванной формировать определенные навыки взаимоотношения с новой властью и определявшей ориентацию человека в сложной советской социально-политической системе. В отношении историков это было неизбежным по той простой причине, что историческое знание занимало одно из центральных мест в идеологии. Советская политическая культура не была неизменной и заметно трансформировалась со временем. Это, впрочем, не отрицает общих, определяющих черт советской политической системы, для объяснения которой долгое время особой популярностью пользовалась тоталитарная модель. Сейчас ее популярность заметно упала, но полноценной альтернативной концепции так и не появилось. В свое время У. Ди Франческо и Ц. Гительман высказали точку зрения, что «советская политическая культура не являлась ни демократической, ни подданнической, а представляет собой сплав традиционных, дореволюционных форм взаимоотношений между гражданами и государством и надстройкой из институтов участия, которые во многих отношениях поверхностно напоминают аналогичные институты в западных демократиях»[165].
Какие же методологические ориентиры целесообразно обозначить в качестве приоритетных? Сразу бы хотелось оговорить, что автор отказался от тоталитарной модели объяснения развития советской исторической науки[166]. Ключевой порок данной концепции заключается в том, что в советской системе не находится места субъекту. В классической тоталитарной теории считается, что тотальный контроль, реализуемый при помощи репрессивных мер и идеологических