Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же одиноко стало ему, когда отец уехал, а он остался. Казалось, он был один во всем мире. Но в том-то и было дело, что это вовсе не казалось, э т о было на самом деле. Как о чем-то запретном, он и раньше догадывался об э т о м.
Догадывался, когда отец, уступая его настойчивым просьбам, достал ему лыжи. Он надел их на валенки и вышел за поселок. Там катались с горок ребята. Лыжи разъезжались по накатанной полозьями саней низко отсвечивавшей дороге, вязли в сухом снегу на обочинах и застревали в торчавших из наста прутьях кустов. Он предпочел горку подлиннее. Непослушные лыжи вдруг сами понесли его. Он не удержался, куда-то летел в мелькании света и тьмы, в тряске земли и неба, весь сжимаясь там, где все в нем будто треснуло и сломалось. Тишина наступила внезапно. У самого лица, у самых глаз виделся первозданно белый снег, черный ствол дерева, черная метелка голого куста, чуть в стороне другие стволы и кусты, все неподвижно, безмолвно, необитаемо… Он поднялся. Не мог же он тут лежать все время! Стоял ошеломленный, видел подъем в гору, голыми ветвями и стволами тянувшийся к небу лес, ребят на вершине горки и себя внизу. Текли слезы, но плакать было не нужно: ну, упал, ну, больно ударился, подумаешь! И боли уже не было. Увязая в снегу, он подобрал слетевшую с валенка и откатившуюся лыжу, вытер слезы. Лучше было кататься там, где спуск положе и короче. Чтобы ребята ничего не заметили, поднимаясь в гору, он не смотрел на них. Но кататься он не стал. Что-то произошло. Первозданно белый снег все еще стоял перед глазами, и, хотя отчетливо звучали голоса мальчишек, в черно-белом лесу вокруг чудилась странная необитаемость. Он надел лыжу и пошел домой.
Он догадывался об этом и тогда, когда, забывшись, вдруг откуда-то издали услышал свою фамилию. Он подумал, что ослышался, но его назвали снова. В строгом голосе учительницы фамилия прозвучала как чужая, будто она не столько отличала его от других учеников, сколько сама отличалась от него. Зачем и кому он мог понадобиться? Только когда его решительно назвали в третий раз, он поднялся. Чтобы все видели, что он ни в чем не виноват, он улыбался. Но учительница ждала ответа. Он и это понял не сразу. Да и что он мог ответить, если уже неизвестно сколько времени воображал себя на яркой весенней улице? Чем дольше он улыбался, тем будто больше становился виноват. И не только виноват, но и был плохим. Он один не понимал то, что понимали все. Так было не однажды. Его поднимали. Он молчал и улыбался. Его сажали. Оп все еще улыбался, но улыбка уже коркой стягивала лицо. Обеспокоила усмешка учительницы: им были не просто недовольны, его презирали. Уже внимательно слушая учительницу и отвечавших ей ребят, он вдруг осознал, что все равно, как ни старался, ничего понять не мог. И тогда он испугался. Как же теперь быть ему? А если так будет все время? Он уже видел, как он ничего не понимал. Ни мама, ни отец, ни сестры — никто не знал, что делать с ним. Даже брат-несмышленыш что-то такое значил, один он...
Да, он давно догадывался об э т о м, но, лишь оставшись в деревне один, почувствовал э т о. Под черемухами, у жердевых изгородей, в огороде у бани, под огуречным листом в парнике, в тени и на солнце — всюду были свои места и свое одиночество. Сердце вдруг начинало раскачиваться и болеть. У тополей на окраине деревни, откуда видны были конюшня у подошвы взгорья, луга и лес, у него так закружилась голова и ослабели ноги, что он, страшась крутого спуска и открывавшегося здесь огромно-пустого неба, чувствуя, что его могло унести и разбить, что его уже тянуло туда, опустился на землю, схватился за траву, на коленках отполз подальше от опасного края…
Долго, бесконечно долго длилось это лето. Никогда еще Дима не чувствовал себя таким уязвимым. Это была не столько его личная уязвимость, сколько необъятная всеобщая незащищенность, о которой можно было забыть, о которой он даже не смел думать, но которая все равно существовала.
Вот тогда, когда он был так одинок и лишь храбрился, не показывая виду, его двоюродные сестры сообщили сразу, как вошли в избу.
— Слыхал, завтра будет преставление света?
Он не поверил:
— Откуда вы знаете?
— Все говорят, — ответили они и, похоже было, не врали, только почему-то сами ни о чем не беспокоились.
Они тут же вышли. Мелькнули в высоких дверях у ворот их легкие платья-рубашки и зеленая улица. И потому, что девочки не оглянулись и был тот же выход на улицу, тот же обыкновенный солнечный день и то же уже привычное ощущение своей отдельности и своего одиночества, он почти поверил им.
Как же обрадовал его приезд отца! Он сразу почувствовал, что мог жить только с ним, только с мамой, тут же решительно отделился от деревни и перестал замечать ее.
Глава седьмая
Жизнь в кубанском поселке Широкая Балка, куда отец был переведен начальником лагеря военнопленных, началась для Димы с вселения в новый двухэтажный кирпичный дом. С балкона видны были во дворе дощатый тоже двухэтажный сарай, дерево дикой груши и низкий темный забор, отделявший густо зеленевшие дворы соседней улицы.
Как новую одежду Дима примерил все три комнаты, кухню и соединявший их коридор. Как в новой одежде радостно и смущенно ходил он, поглядывая на расставляемую мебель. Все в квартире побуждало к неожиданным выходкам. Сестры и брат кружились и приплясывали, подпрыгивали и выбегали на балкон, а он, когда посидел на всех стульях, полежал на всех кроватях с еще голыми сетками, оглядел все места, вдруг понял, что это было все, что хотелось испытать ему. Оставалось