Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая прелесть! — вдруг, увидев бабочек, воскликнула Фаина, нагнулась, схватила лежавший возле нее сачок и со словами: «Надо поймать Ивану в подарок. Вот будет рад!..» — бросилась догонять их. А они, не прекращая игры, стали все выше и выше подниматься над склоном горы. Хотя бабочек и не назовешь существами разумными, а ведь поняли (а может, инстинкт подсказал), что надо уходить от опасности на недоступную для врага высоту.
Хватаясь за кусты, Фаина торопливо карабкалась вверх, и были такие моменты, когда бабочки подпускали ее на близкое расстояние, Фаина взмахивала сачком, но каждый раз они успевали увернуться и отлететь в сторону.
Вот Фая достигла вершины утеса и оттуда взглянула вниз, где виднелись как бы игрушечная палатка и рядом с нею пестрая стайка подруг, больше похожих теперь на детей, чем на взрослых. Приставив к лицу ладони рупором, они звали Фаину, делали ей знаки, чтобы она быстрее спускалась вниз, потому что пора за работу.
Но бабочки… Надо же их поймать!..
Теперь они летали у самого края скалы, то приближаясь, то отдаляясь от нее, и можно было подумать, что они специально делают так, чтобы подразнить или поиздеваться над своим преследователем.
Стоя на ровном «пятачке» скалы, Фаина, не шевелясь, следила за их полетом и терпеливо ждала, когда они подлетят еще ближе.
Наконец, она решила, вероятно, что до бабочек можно дотянуться сачком, взмахнула им резко и сильно и, не удержавшись на своем «пятачке» сорвалась со скалы. Хотя высота и не слишком была большая, но во время падения Фаина несколько раз ударилась головой об острые выступы утеса и умерла сразу, не приходя в сознание.
А в Киеве все цвело. Помолодевший, по-весеннему нарядный, он был оживлен уличным движеньем, шумом молодой листвы, обилием солнца и блеском золотых куполов. Вдоль заборов плотной щеткой лезла к свету трава. Отовсюду веяло томным, немного приторным запахом жасмина и бодрым ароматом мокрой, только что сбрызнутой коротким дождем сирени.
Но эта киевская весна, так волновавшая меня прежде, была самой печальной в моей жизни. Я ни о чем другом не думал, как только о Фаине. Мыслями о ней я полон был днем и ночью, наяву и во сне, в трамвае, в магазине, на улице, в кругу друзей и наедине с самим собой.
Нередко шагая по городу, я вдруг замедлял шаг, останавливался и начинал, не замечая прохожих, вспоминать о том, как однажды, вот здесь, на этой улице, мы любовались с Фаиной какой-нибудь необычной клумбой, позеленевшим от времени памятником или какой-нибудь церквушкой, между куполами которой где-нибудь на самом краю непонятно как держалась и каждую весну разворачивала клейкую листву тонкая березка.
Иногда, гуляя по бульвару или по улице, я говорил Фаине что-нибудь веселое или смешное, и, если мой рассказ, моя шутка нравились ей, она поворачивала ко мне лицо, сиявшее смешной блаженной улыбкой, и легонько проводила своей ладонью по моей щеке. Короткое касанье маленькой душистой руки! А счастлив я был безмерно. В такие минуты, глянув на меня вспыхнувшим взглядом своих необыкновенных глаз, Фаина говорила:
— А ведь и вправду говорят, что человек от счастья глупеет. Вот и я, наверно, выгляжу глупо, глупо.
Сказав это, Фаина отворачивалась, заслоняясь рукой, и просила, чтобы я на нее не смотрел, потому что ей «стыдно за свой вид».
Мы часто поднимались на Владимирскую горку, подолгу стояли на ней, глядя на синюю излучину Днепра, откуда доносился раскатистый голос пароходов. Внизу, на одном из выступов горки, виднелся памятник Владимиру Красное солнце; его темная голова, плечи и верхняя часть огромного креста.
На Владимирской горке хорошо мечталось. Мы часами говорили о нашем будущем, о тихом семейном счастье, о любимой, доставляющей радость работе и наших путешествиях в неведомые страны.
Над нами слышался шелест то ли молодых лип, то ли молодых вязов. Под ними стояли скамейки — на горку приходили такие же, как мы, молодые люди, усаживались и так же, как мы, глядели на Днепр, на заречные дали.
Во время наших свиданий и прогулок по городу мы говорили очень мало, как будто весь разговор между нами давным-давно был исчерпан, и нам оставалось только молчать. Как ни странно, но я даже не чувствовал особенной нужды в разговоре. Мне было хорошо уже от того, что Фаина рядом, ее плечо касается моего плеча.
Правда, я не знал, нравится ли Фаине мое упорное и долгое молчание. Или скорее даже не так: я думал, молчать Фаине так же было приятно, как и мне.
Но однажды все неожиданно обрело ясность.
Было это летом, в теплый погожий вечер. Солнце только закатились, и на западе широкой багровой полосой разлилась вечерняя заря. Город выглядел почти фантастично — все было красноватым: дома, деревья, люди. Даже воздух и тот был похож на прозрачную розовую воду. Такое редко бывает в природе. Может, потому я и запомнил тот вечер.
Фаина шла рядом, как всегда, празднично-веселая, с видом беспечным и немного задорным. На ней было перехваченное в талии белым пояском платье из мягкого набивного шелка с коротким рукавом, которое так шло Фаине и которое так нравилось мне. На темно-голубом фоне платья густо цвели цветы немыслимых оттенков и форм, но каждый цветок смотрелся совершенно самостоятельно, не заслоняя других.
Мы бродили по какому-то длинному-предлинному бульвару. Фаина изредка бросала на меня ласково-смущенный взгляд, иногда медленно и нежно проводила по моей щеке ладонью. Когда же поблизости не было посторонних, она быстро, словно, вор, обнимала меня за шею и, прижавшись ко мне, стояла какое-то время на одном месте.
Надо ли тут о чем-нибудь говорить!
По взгляду Фаины, ее отношению ко мне я понимал, что нравлюсь ей. Может, совсем немного, но все же нравлюсь. Я был уверен, что и Фаина знает о моих чувствах и распространяться о них было бы так же глупо, как ломиться в открытую дверь.
Да. Все было именно так. И все же, видимо, никогда ни в чем не надо перегибать палку. Не говоря Фаине о своей любви, я зря надеялся на ее интуицию и догадку.
И вот в тот вечер я заслужил первый ее упрек.
— Ты любишь меня? — с видом серьезным спросила она.
— Да, конечно!..
— А почему же об этом молчишь?
Мы остановились.