Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он выпил, машинальным движением опытного прораба убрал пустую бутылку под стол, закурил «беломорину» и открыл дверь.
Откуда-то из глубины, из зала, неслась бодрая бамовская самоделка, исполняемая не очень стройным, но дружным хором:
И когда салют победный брызнет,
Ты поймешь, что в грозах и в пыли
Лучшую дорогу нашей жизни
Мы с тобою вовремя нашли…
Вернувшись в гостиницу, Лозовский долго стоял в своем номере у окна, глядя на пустые, ярко освещенные кварталы поселка, на зарево Зейской ГЭС, прислушивался к гулу стройки и думал о том, что вот и эта ночь ускользнет в никуда, бесследно, как ускользнули целые пласты его жизни. Ненадолго останется разве что стыд от того, что этим вечером перед трогательными выпускниками зейской школы врал сам и невольно заставил врать других. И останется чувство ничтожности того, чем зарабатывает он на хлеб. По сравнению с теми, кто учит детей (да хоть бы и пониманию образа Агафьи Тихоновны). По сравнению с теми, кто строит электростанции или этот вот БАМ — даже если он никому не нужен, кроме тех, кто его строит.
«Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет!» Скажи в бане, шайками закидают.
В дверь тихо постучали. Вошла Таня. В руках у нее был большой конверт из плотной белой бумаги.
— Не спите? — спросила она. — Ребята попросили передать вам. От нас на память.
— Что это?
— Посмотрите.
В конверте был цветной фотоснимок. На нем — человек сто молодых строителей в парадных форменках, стоявших рядами, как хористы. Сзади — тяжелый багровый бархат Знамени Победы.
А в центре первого ряда — увешанный орденами старичок в парадном мундире с маршальскими звездами на золотых погонах. И пять крестиков в разных концах снимка. Ближе всех к маршалу стояла Таня.
— Узнал? — спросила она, как-то естественно перейдя на «ты».
— Сукины дети, — пробормотал Лозовский. — Сразу не могли сказать?
— Это я попросила не говорить.
— Почему?
— Не знаю. Ты так замечательно врал. А на самом деле не врал, а все время говорил правду. Мы действительно взяли по несколько дней за свой счет, чтобы побыть дома. Ты очень талантливый журналист, Володя Лозовский. Я читала твои очерки об Афганистане. Страшно там было?
Он неопределенно пожал плечами:
— Чего страшного? Сиди себе в штабе, пей водку с офицерами и слушай. А потом пиши.
Она остановилась возле тумбочки и взяла часы, которые Лозовский снял, когда вошел в номер.
— Командирские. Откуда у тебя такие часы?
— Купил. Или кто-то подарил. Не помню.
— Три года назад у меня под Кандагаром погиб жених, — помолчав, проговорила она. — Он был старшим лейтенантом, вертолетчиком. Мне прислали его часы. Такие же, командирские. Ему их подарил командующий Сороковой армией генерал Ермаков. С надписью. Я их храню.
Она перевернула часы и прочитала гравировку на обратной стороне:
— «Журналисту Владимиру Лозовскому. За мужество. Генерал Ермаков. Кабул». О Господи! Ты опять соврал! Но зачем, зачем?!
— Ну, не все же время говорить правду. Так недолго и дисквалифицироваться.
Она положила ему на плечи руки, подняла беззащитные глаза и попросила:
— Ничего не говори. А то я потом буду думать, правду ты сказал или соврал.
Когда в раннем рассвете поблекли фонари за окном, она спросила:
— Что такое правда, Володя?
— Правда — это как жираф, — объяснил он. — Один раз увидишь и уже ни с чем не спутаешь. В Библии сказано: «И ты узнаешь правду, и правда сделает тебя свободным».
— А что такое свобода?
— Не знаю. Этого жирафа я еще никогда не видел.
— А я знаю, — сказала она. — Свобода — она как эта ночь. Свобода — это любовь.
— Может быть, — подумав, согласился Лозовский. — Женская красота — это тоже свобода. Женская нагота. Она неподцензурна. Она уравнивает всех.
— Обними меня, — попросила она. — Крепко.
А потом сказала:
— Этой ночью мы были свободными. Потому что больше мы не встретимся никогда.
В семь утра под окнами гостиницы нетерпеливо засигналил аэродромный автобус, через час самолет взлетел и приземлился в Тынде, где в одиноком вагончике на стадионе сатанела от безделья съемочная группа Центрального телевидения, опухшая от портвейна «Агдам».
Фильм в конце концов сняли. Как бывает всегда, от сценария Лозовского почти ничего не осталось. Как бывает не всегда, но довольно часто, в процессе работы над фильмом сценарист и режиссер разругались вдрызг.
Настолько, что после съемочного периода Толкачев потребовал отстранить сценариста от дальнейшей работы, сам написал дикторский текст и настоял, чтобы на сдачу Лозовского не вызывали. После серии доделок картину приняли и поставили в программу на 29 октября, в день рождения комсомола.
За два дня до премьеры Лозовскому позвонил его приятель, режиссер кронштадтского фильма, и сообщил:
— Видел твой шедевр. Эпохальная хреновина. Но оценочная комиссия почему-то дала ему только вторую категорию. Толкачев заявил, что это идеологическая диверсия и принижение роли Ленинского комсомола и этого он так не оставит. Но что самое замечательное: в титрах тебя нет, а есть автор фильма Вадим Толкачев.
— То есть как? — возмутился Лозовский.
— А вот так.
Первым побуждением Лозовского было немедленно позвонить в «Экран», но он вовремя вспомнил совет Толкачева не мыслить шаблонно. Дождавшись премьеры, внимательно посмотрел шедевр и убедился, что в титрах его фамилии действительно нет. На следующий день приехал в Останкино и преподнес вобле «серебряный костыль», какими на БАМе одаривали всех гостей.
— Я уже понял, что вы не хотите меня усыновить, — сказал он. — Но разве это причина, чтобы вычеркивать меня из титров фильма?
— Дикторский текст написал Толкачев, — холодно напомнила вобла. В конфликте между сценаристом и режиссером она взяла сторону режиссера, не вникая в конфликт, но рассудив, что на этом этапе без сценариста можно обойтись, а без режиссера нельзя.
— Правильно, — подтвердил Лозовский. — Но сценарий написал я.
— Вы и значитесь как автор сценария.
— Где же это я значусь?
— А разве…
— Представьте себе.
— Не может быть! — заявила вобла и затребовала монтажные листы. Не обнаружив в них фамилии Лозовского, приказала принести пленку в просмотровый зал. Но и на экране Лозовского не мелькнуло.
— Как же так? — растерянно спросила она. — Как это могло получиться?
— Цусима! — объяснил он с лицемерным сочувствием.