Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот так вот, – говорю я Спиваку, – такие вот объемы.
– Я понял, – говорит Валерка. – А мне что делать?
– Как – что? Пилить и клеить...
Спивак хохочет и делает выпад ногой. Я блокирую и отвечаю подсечкой. Спивак уходит влево и нападает с разворотом.
– Пахать пошли, громила.
В каптерке берем ведра и идем к местной кочегарке, где большой кучей свален брикетированный уголь. Обычно за углем хожу я утром, еще до завтрака, но нынче не пошел – зачем, когда Спивак приедет? Вдвоем и сходим, веселей и больше принесем. (Печка в каптерке жрет угля до чертиков, но прогревает только половину помещения, и, когда работаешь у дальней стены, пальцы мерзнут и почерк меняется.) Обычно лопата совковая торчит прямо в куче, но сейчас ее нет. Иду в котельную – закрыто. Вот, блин, придется загружать руками, а у нас даже верхонок нет. Я облажался. Валерка это понимает и грузит уголь двумя пальцами, брезгливо морщась. Лопата завтра утром будет, говорю. Спивак кивает молча, уголь тупо брякает в ведро.
С углем в армии у меня особые отношения. Еще в охранной роте, в карантине, я вдруг припомнил, что сегодня мой день рождения. Утром на поверке взял и сдуру доложил о том сержанту. В итоге карантин повели на стрельбы, а мне как имениннику велели кидать уголь в грузовик. Сержант сказал: машину накидаешь – и свободен. Карантин уже с полигона вернулся, а я все кидал и кидал. И понял тогда очень важную вещь: высовываться в армии не следует.
Другое дело – показать свое умение. Но и здесь не буром попереть, не высунуться глупо. Вот сидят, к примеру, на крыльце перед отбоем старики, на гитаре бацают. Плохо бацают, и гитара не настроена. Подходишь сбоку и стоишь почтительно, на гитару смотришь, рта не разеваешь. Обязательно какой-нибудь старик твой взгляд приметит и спросит: что, салага, умеешь играть? Да так, чуть-чуть умею. Но руку сразу не тяни – сами инструмент да/дут, когда время придет. Тогда сядешь аккуратно, пару аккордиков возьмешь и назад вернешь. Если скажут спеть – споешь чего-нибудь попроще. И не дай бог тебе струны подтягивать – обидишь стариков, что вот-де слуха у них нет, инструмент настроить не умеют. Время придет – и настроишь, и шлягер красиво забацаешь, и тебя станут звать вечерами, место в стариковском кругу определят, про Союз начнут расспрашивать. И пойдет у тебя служба по-нормальному, и никто тебя гнобить не станет как салагу: в армии полезных не гнобят.
Но это я сейчас такой вот умный. У самого-то дело было совершенно по-другому. И гнобили меня по всей форме, хоть я и попробовал сунуться с гитарой перед стариками. Дело в том, что старики дослуживали трехгодичный срок, а наш призыв был первым, с которого министр советской обороны объявил переход на двухгодичку. Старики раздухарились в беспредел: да как же так? Они, блин, трешник полный отдубасили, а салаги на год меньше служить будут? Сержант Садыков, замкомвзвода, жуткий спиногрыз, так прямо заявил: мы вам, салаги, этот год устроим в две недели. И ведь устроили. И офицеры все на беспредел глаза закрыли, пока во втором взводе салага-караульный по бане навскидку огонь не открыл. Баня была рядом с караулкой, за дощатым забором. Деды на скамеечке курили после мойки, вот салага по забору очередь и врезал. Никого не задел, но шуму в роте было много. В конце концов свернули дело на случайность: дескать, играл служивый автоматом на посту со скуки караульной. Салагу быстренько в другую часть перевели – боялись, чтобы старики с ним лишнего не сделали. Но случай с баней и простреленным забором меня тогда как будто под руку толкнул.
– Вот чертежи, – протягиваю Спиваку бумагу. – Сам разберешься?
– Без сопливых, – говорит Валерка, – А на ужин что дадут?
– Увидим...
– А вафли еще есть?
– Работай, блин, давай!
Люблю смотреть, как трудится Спивак. У меня у самого руки на месте, я многое ими умею, но по части старательности мне до Валерки далеко. Там, где я с гвоздем и молотком, Валерка – с саморезом и отверткой. А это две большие разницы, как говорят у них в Херсоне. Вот он откладывает чертеж, перебирает тонкий брус для рамки, выдергивает тот, который ему нравится, идет к столу и замеряет брус рулеткой, делает пометку карандашиком, несет брус в угол, где стоит на прочном ящике немецкое устройство для пиления под нужными углами, находит на полке пилу, смотрит на нее вблизи и пробует пальцем, откручивает винт и снимает полотно, роется на полке, шелестя оберточной бумагой, достает новое полотно и вставляет его взамен старого, которым я пилил бы и пилил, пока не поломается, кладет брусок в нужное русло устройства, сверяет карандашную риску, опускает пилу в направляющую прорезь и размеренно пилит, а я смотрю, курю и ничего не делаю. У Валерки есть привычка в тихом экстазе старательности подпирать щеку изнутри языком, и я представляю, что будет, если хлопнуть его в сей момент по макушке чем-нибудь увесистым.
Пора и мне за дело. Сажусь за стол, достаю из папки с надписью «Ретушь» большую фотографию. На ней люди в военной и больничной одежде. Я знаю, что это – осень сорок пятого года, когда полевой советский госпиталь расположился здесь взамен немецкого. Фоном на снимке – знакомые здания из кирпича, они и сейчас такие же. Места эти в конце войны брали союзные американцы – без боев, и взяли все целехоньким. Потом штатовцы ушли по соглашению об оккупационных секторах, сюда явились наши. В госпитале и сегодня служат несколько врачей и прочих медработников из того фронтового состава, и ведут они себя по-разному. Те, кто остался на своих малых должностях, чувствуют себя весьма хозяйски, тогда как старшие врачи стесняются приметно, будто держат их из жалости к заслугам. Из стариков и моя заведующая нервным отделением. Ей далеко за пятьдесят, она толстая и вредная, а на снимке очень молодая. На снимке все они молодые, лишь два майора в возрасте – муж и жена, тогдашние госпитальные начальники. Фотография эта архивная была маленькой и стертой. Местный косяк-фотограф по моей просьбе переснял ее и сильно увеличил, сейчас я ее ретуширую. Потертости и перегибы смыли несколько лиц, мне приходится их допридумывать. Работа тонкая, требующая терпения, вообще-то мне не свойственного. Я смотрю на фотоснимок через квадратную немецкую лупу. Людей на снимке я уважаю, и уважение мое помогает мне работать аккуратно. Когда я закончу, фотограф снова переснимет и отпечатает для стенда с двойным уменьшением, за счет этого ретушь не будет бросаться в глаза – и получится очень хорошо. Однако же странно другое: в моем представлении война закончилась очень давно, где-то после татаро-монгольского ига, а люди, на ней воевавшие, еще живут и даже не на пенсии. Вот такая нескладуха у солдата в голове.
Спивак уже обертывает новенькую раму куском ватмана, крепит края с изнанки клеем и большими кнопками. Ватман ложится неровно, но это профессионала не пугает. Мой друг обрызгивает ватман чистой водой из пульверизатора, который я выторговал за обещанный портрет у тетки-парикмахерши парадного полка, и ставит готовый планшет возле стенки. Бумага высохнет и по усадке станет идеально ровной, и мы начнем на ней писать, рисовать и клеить. Неосторожное движение может туго натянутый ватман проткнуть и испортить, но я же хитрый, я изобретательный. Строго по внутреннему размеру планшета я изготовил рамку-вкладыш с поверхностью из ДСП, отполированной наждачной бумагой, и теперь работаю без риска. Типовые планшеты у меня четырех видов и размеров, и на каждый есть свой вкладыш. Вот я какой молодец. В одном я, правда, уж не молодец и вовсе: пульверизатор взял, а портрет не закончил. Сегодня вечером придут ребята из полка, обязательно спросят – тетка, я знаю, настырная.