Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кра-а, кра-а!
Над деревней протянулась стая уток.
Вот прилетел с моря ветерок, зарябил воду и принес струю морского воздуха.
— Кра-а-а, кра-а-а!
Над деревней опять протянулась стая уток.
Надя встрепенулась, как птица, выпущенная из клетки, и расправила свою скомканную и согбенную фигуру, как бы готовясь взлететь кверху и пристать к славным уткам, не признающим неволи. Лицо ее озарилось новой счастливой улыбкой и покрылось густой краской. Красивые ноздри раздулись, глаза заблестели.
Вдруг взгляд ее упал на хозяйку. Улыбка и краска моментально исчезли с ее лица, и Надя по-прежнему скомкалась.
Дикая утка, дочь Днестра и плавень притаилась перед этой злой женщиной, как перед охотником.
— Уйдешь?! Как же! Я сундук твой и документ задержу. Ты украла у меня серебряную ложечку. Дрянь, паскуда! — орала хозяйка.
Надя почувствовала сильную боль. Ей казалось, что изо рта хозяйки вылетают не слова, а пули и впиваются в ее сердце и рвут его на части.
Наругавшись вдоволь, хозяйка плюнула, удрала к себе в комнату и захлопнула за собой двери с оглушительным треском.
Надя несколько минут просидела без движения, потом оглянула тесную, грязную и душную кухню, скомкалась сильнее и снова залилась слезами.
Инцидент этот окончился тем, что Надя осталась на несколько дней, до тех пор, пока хозяйка подыщет себе новую прислугу.
Тяжело было Наде оставаться. Она рвалась домой. Но что было делать? Так уж устроено в жизни, что мы — не господа самим себе и что кто хочет, тот может помыкать нами и распоряжаться, как игрушкой.
Ночь после ссоры с хозяйкой Надя спала плохо. Сны один страшнее другого терзали ее. То ей снилось, что она босой, разбитой и израненной старушонкой, с клюкой возвращается в Рокусоляны и все рокусолянцы указывают на нее пальцами и смеются. То ей снилось, что она лежит на берегу Днестра в плавнях и ее клюют и рвут на части дикие утки, то ей снилось, что она спускается в каменоломню, в глубокий колодезь, затерянный в степи, над которой в воздухе ткут фантастичную ткань полчища хищных ястребов.
Вот она спустилась в колодезь и, согнувшись, лезет в черную дыру, похожую на пасть чудовища, и с замиранием сердца и с дрожью во всех членах идет по длинным темным галереям. По дороге она натыкается на отвратительных жаб, нащупывает рукой на осклизлых и мшистых стенах мокриц и пауков и с криком отдергивает руку.
Она идет без конца во тьме и чувствует, как волосы на ее голове встают иглами.
Чу! Направо визжит пила. Она поворачивает голову и видит человека. Он сидит по-турецки, поджав ноги, в песке и пилит «плаху». Над ним, в маленькой керосиновой лампочке с сильно закопченным стеклышком, подобно рубину горит огонек и из стеклышка, как из трубы, вылетает сажа и черным снегом ложится на песок, на стены, на камень и на худое, бородатое лицо и складки рубахи этого человека.
— Бог на помощь. Где работает дядя Степан? — спрашивает она его.
Он перестает пилить и молча указывает рукой вперед. И она идет дальше. И чудится ей, что какой-то тихий голос, похожий на умирающий звон струны, зовет ее. Кажется, голос дяди.
— Надюшек, уточка моя, гулиньки, гулиньки, ась, ась! — улавливает ее ухо.
Надя вздрагивает, подбирает юбку и бежит на знакомый голос. А голос растет, летит ей навстречу, как голубь к голубке, обнимает ее, проникает в душу. Вот блеснул огонек. Ближе, ближе. Вся в поту, с израненными ногами и руками, она останавливается.
Маленькая галерея. Душно и тесно здесь. Лампочка с догорающим фитильком и керосином бросает желтые пятна на мокрые стены и человека, лежащего на земле с зарытыми в песок ногами. Это дядя. Голова у него разбита и из нее бежит кровь. Он чуть дышит. Она падает на него с криком и плачем:
— Дяденька милый, охотничек золотой. Эго я — Надюшек твой.
Дядя открывает глаза, узнает ее и тихо говорит:
— А, ты — Надюшек? Тяжело мне, родная. Душно, тесно. Что с моей головой? А не довелось увидать еще раз родимый Днестр и уточек… Ах вы, гулиньки мои… Грешен я, стало быть, и неугоден Господу Богу. Слышь, Надюшек — беги, пока не поздно. Айда на Днестр! Поклонись ему от меня низко-низко и плавням тож. Сын ваш, скажи им, кланяется вам… Здесь тебе без меня никак оставаться нельзя. Пропадешь. Крепи шкот! Гулиньки, гулиньки. Ась, ась!
И глаза его закрылись…
Надя просыпалась с диким криком и безумными глазами обводила кухню.
В углу теплилась красная лампадка и сиял перед нею кроткий и мягкий лик Пресвятой Богородицы.
Надя становилась на колени, протягивала к ней руки и плачущим голосом молила:
— Заступница… Царица Небесная. Спаси, защити меня.
Богородица, как казалось Наде, глядела на нее с упреком и сожалением.
Помолившись, Надя опять засыпала. Засыпала и опять вскакивала и молилась. И так всю ночь. Всю ночь ее не покидали ужасные сны. Ей снился дядя в разных обстановках, и она слышала его настойчивый голос:
— Беги… пропадешь!
Слышала она также какой-то неясный шум и в этом шуме она узнавала Днестр. Так шумел и роптал Днестр, когда она покинула его.
* * *
Прошла неделя. Хозяйка за это время, в поисках заместительницы Нади, совалась то в одну справочную контору, то в другую, в овидиопольский постоялый двор, где постоянно толчется много деревенских девушек из окрестных деревень, Овидиополя и заштатного города Маяки. Но поиски и беготня ее не увенчались успехом.
На овидиопольском постоялом дворе, когда почтенная дама предложила 4 рубля «за все», ее подняли на смех. Все — Гапки, Глашки, Насти и Дуньки — окружили ее и смеялись ей в лицо. А овидиопольские парни, известные на всю Херсонскую губернию как отчаянные головорезы и сорванцы, толкавшиеся без дела среди девушек, подняли ее на «ура». Гапки и Глашки острили:
— Барыня. Да ей-Богу, вы шутите. Побожитесь, что 4 рубля даете.
— А сколько детей нянчить надо? Если дюжину, — я согласна.
— А кровать у вас для прислуги есть? Или надо на сундуке спать?
— А муж ваш — не баловник? Щипать меня не будет?
— Может быть, набавите гривенник?
Почтенная дама в шляпе с подержанным старым пером и в желтом саке совсем не ожидала встретить такое неуважение к своей особе и позорно бежала.
* * *
Настала другая неделя.
Потеряв окончательно надежду закрепостить нового человека за 4 рубля, хозяйка сделалась необыкновенно ласковой к Наде. Она называла ее теперь не иначе, как «Надюшек, родная