Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пошли! – Из открывающихся дверей автозаков выскакивают один за другим заключенные и бегут под неусыпным взором охранников. Любимый пес нашей роты немецкая овчарка Анчар натягивает поводок, скалит жемчужно-белые зубы. Анчар не знает бегущих мимо людей, но хорошо их чувствует, и стоит кому-то отклониться от заданного маршрута, готов пустить свои зубы в дело.
– Влево, вправо – я стреляю, – на всякий случай предупреждают конвойные.
Но что за чёрт! Поезд делает экстренное торможение, видимо, кто-то там сорвал стоп-кран! Пока там будут разбираться, у нас может случиться всякое.
– На колени! – эту команду я подаю редко, но сейчас иначе нельзя. «Курок аж палец свел», – вспоминаю в таких случаях любимую строчку из любимого стихотворения любимого поэта. Вон тот длинный – склонен к побегу, и тот усатый кавказской национальности, и с ним еще один – от этих можно ждать всякого.
– Перекличка!
Фамилия – номер, фамилия – номер, фамилия – номер, всё, как всегда. Буква «з» в русском алфавите стоит всего лишь на девятом месте, и вот я уже, кажется, подхожу к разгадке.
– Зимородков Петр!
– 1648
– Зимородков Павел![40]
– 3144
Головы Петра и Павла приподнимаются, ища глазами друг друга над десятками склоненных голов, ищут и не находят. Анчар грозно рычит.
Ну, наконец-то, подошел состав, и вот они – вагоны, которые на несколько дней станут нам домом. Пока открываются двери, быстро заканчиваю перекличку. Все на месте, всё сходится – номера и имена.
Теперь – погрузка! Снова: фамилия – номер, фамилия – номер, только теперь – бегом, бегом в вагон, чтобы скорей закончить эту серьезнейшую операцию, когда риск побега очень велик. И тогда можно будет закрыть дверь, положить ключ в карман и спокойно закурить. Звуки – топот кирзовых сапог, глухое рычание собак и вдруг – крик:
– Отец!
И через мгновение еще один крик:
– Сын!
И они замирают, обнявшись. Никто не знает, что делать. Заключенные переминаются с ноги на ногу, Анчар скулит, конвойные вопросительно смотрят на меня, ожидая приказа, а я не могу его отдать – предательский ком подкатил к горлу… Нет, я не смог разорвать это объятие! Да, это были отец и сын, которые не виделись ни много ни мало сорок лет! Когда-то это была счастливая советская семья: он, она, ребенок. Но она внезапно заболела и умерла. А он не выдержал жизненного испытания; запил, загулял и, чтобы раздобыть для очередного загула денег, пошел «на дело». Мальчика определили в детдом. Он вырос там, окреп, поступил в суворовское, стал офицером. Он знал, что мать умерла, но мысль об отце никогда не давала ему покоя, и он всегда его искал. Казалось бы, это просто, ведь фамилия Зимородков такая же редкая, как и птица. Но непросто найти Зимородкова, который меняет зону на зону. К тому же отец не стремился к тому, чтобы сын его нашел. Не потому, что не любил, еще как любил, просто стыдился своей загубленной жизни. Но и у сына судьба не сложилась, хотя он и не преступал закон. Афганистан, Таджикистан, другие горячие точки. Это случилось в Чечне. В бою с озверевшими бандитами погибли мирные люди. Кто-то должен был за это отвечать. И Зимородков-младший взял вину на себя. Лишение наград и званий и немалый срок. Горько, но законно.
Всю ночь, пока они рассказывали друг другу о своей жизни, в вагоне стояла тишина. Я взглянул на клетку, где сидели склонные к побегу рецидивисты. На глазах этих страшных людей стояли слезы. А рыжий, который поначалу вызвал у меня подозрения, плакал и не стеснялся этого.
Я знал, что утром они расстанутся – отец окажется в одной зоне, а сын поедет в другую, но я знал также, что теперь они не потеряют друг друга в этом таком безжалостном, но таком справедливом мире.
Оставив своего заместителя за старшего, я вышел в тамбур и наконец закурил. Светало. На востоке алела тонкая полоска зари. Колеса стучали, отмеряя километры пути и минуты жизни. И сами собой пришли на память любимые слова из любимой песни моей любимой группы «Любэ»:
Я думал о многом,
Я думал о разном,
Смоля папироской во мгле,
Я ехал в дороге по самой прекрасной
По самой прекрасной земле.
Журнал «ИУ, ИТУ, ИЗ и ИК»[41]№ 11, 1998 год
Когда о. Мартирий и брат его во Христе о. Мардарий на гремящем, стреляющем своем мотоцикле въезжали в открытые специально для них ворота, зона испуганно замирала и затихала, и даже воронье на крышах переставало орать. Пугались все, но пуще всех пугались обиженные.
– Фаш-ш-шисты! – шипел, бледнея и пятясь, Шиш, торопливо расстегивая мотню, – от испуга у него случалось недержание. Шиш зря не скажет – монахи и впрямь здорово смахивали на фашистов, победно въезжающих в мирный советский городок: надетые поверх телогреек зимние подрясники напоминали эсэсовские шинели, тяжелый, на цепи, наперсный крест о. Мартирия заставлял вспомнить виденные в фильмах про войну непонятные бляхи на груди немецких мотоциклистов, тоже, кстати, на цепях, а надвинутые на лоб серые суконные скуфьи были точь-в-точь ненавистные фашистские каски, разве что без рожков.
Широко, крестом расставив руки, о. Мартирий крепко держал руль старого армейского «Урала» и смотрел только прямо, ни на мгновение не отвлекаясь ни влево, ни вправо. Длинная, до пупа, сивая его борода раздваивалась от встречного ветра и болталась за плечами равными волосяными клоками, как обтрепанные концы старой боевой хоругви. И без того небольшие, непонятные глаза о. Мартирия делались на ледяном ветру совсем маленькими и совсем непонятными – никто в тот момент не решался в них заглядывать. Но страшнее глаз были его ладони – неправдоподобно большие, багрово-красные – как будто с них только что содрали кожу. Даже в лютый мороз не носил о. Мартирий рукавичек, а когда, говорят, его спросили о причине отсутствия данной детали одежды, ответил так, что подобных вопросов больше не задавали:
– Христос без рукавичек крест свой нес.
Отмахав от монастыря до зоны сотню верст по пьяной, раздолбанной тракторами дороге, с ходу форсируя наполненные черной водой вперемежку с колотым льдом ямины, вылетая на коварные, бросающие из стороны в сторону наледи, буксуя в снежных переметах, на ледяном, пробирающем до костей ветру, – если судить по прямой твердой посадке и по прямому же, твердому взгляду – о. Мартирий мог проехать еще столько, полстолько, четверть столько, и ни черта бы ему не сделалось!