Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Шурка с Леной наперебой благодарят врача и выходят за ним в переднюю. Дверь они оставляют открытой. До Лидии Матвеевны долетает шум шагов, щелканье замка, голоса.
– Жалко Матвеевну, – громко вздыхает Шурка. – Все же справедливая старушка. И грамотная, в политике разбирается. А сын подлецом вырос, это надо же…
Лена отвечает, но тихо, не разобрать.
– Если что, – снова доносится Шуркин голос, – если Матвеевна… В общем, вы с Серегой тогда ушами не хлопайте, ясно? Сразу же занимайте ее комнату, в тот же день. Внесите вещи, пускай потом доказывают. Тут уж дело такое: у нее пятнадцать метров, все равно государству пойдет, а у вас на двоих – девять, теперь уж, почитай, на троих…
Нет, она совсем не глупая женщина, эта Шурка, хоть и темная нацменка… А обижаться тут не приходится, жизнь есть жизнь… Да и зачем обижаться? Самый большой праздник сегодня, и дедушка Гирш, сидя во главе стола, рассказывает о том, как Моисей вывел в этот день евреев из Египетского плена{198}. Лия слушает, замерев от страха: царь Фарон со своим войском кинулся вдогонку, но не сумел их догнать, не сумел! Так и утонул в Черном море{199} вместе с лошадьми, солдатами и телегами…
Лийка смеется и хлопает в ладоши. Каждый год в первый Сейдер дедушка Гирш рассказывает эту историю, и всегда ей сначала страшно. А дедушка медленно поднимается над столом. Он очень большой и грозный, борода у него белая и волосы белые. А глаза черные. Как у Гриши.
Свет становится ослепительным и звенящим. Пора! Холодными пальцами Лия царапает обивку Шуркиной тахты. И пристально глядя прямо в эти вдруг надвинувшиеся глаза, синими, неподвижными губами произносит:
– Шма, Исроэл! Аденой элойгейну, Аденой эход{200}!
– Ма! – кричит Виталик. – Ма, быстрее! Быстрее! Иди сюда! Тут эта… твоя бабка обделалась!
Федору Чирскову{201}
Наверняка имеются в специальных конторах и учреждениях соответствующие бумаги и списки с цифрами, но разве может быть точной хоть одна цифра, когда дело касается такого смутного и непрочного предмета, как старухи?
Старуха – существо зыбкое, С утра она еще здесь, мерзнет в темноте среди терпеливой очереди к зеленному ларьку или же, командированная по неотложному делу детьми и внуками, продирается сквозь набитый до хруста автобус, дружно всеми ненавидимая – ясно, почему… А потом озабоченно снует по городу с кошелкой запредельного веса. Вон, любуйтесь: собралась перейти улицу, топчется у перекрестка и, не дождавшись зеленого света, вдруг устремляется на мостовую, опасливо выставив руки со скрюченными пальцами. И мечется среди машин, приводя шоферов в законную ярость.
Это – с утра. А к вечеру, глядишь, ее уже и нет нигде, и след на глазах остывает, затаптывается прохожими. Все. Тут бы и исправить сразу ставшую неверной цифру в списке, но погодите! На том самом месте, с которого только что навсегда исчезла знакомая наша старуха, уже вырисовывается новая. Возникает из женщины, утром еще будто и не старой, бойкой, с разными там надеждами. Она и сама еще не поняла, что случилось, а уж из подведенных глаз, из-под накрашенных ресниц выглянула и спряталась, выглянула… и осталась повадливая, хитрющая старуха.
Рядком у дощатого забора, обклеенного бумажками объявлений, они и стоят. Впереди теснится тротуар, дальше громыхает проезжая часть, на другой стороне улицы – девятиэтажный новый дом, а перед ним – широкий, засыпанный снегом газон, где сейчас по колено в сугробе возится тети-Олин Павлик.
– Выди, говорю! Выди со снегу, стрикулист! Ноги перемочишь! Ой, гляди, выжгу, ой, стебану! – надсаживается тетя Оля, но тонкий, визгливый крик ее не достает до Павлика, намертво вязнет посередине мостовой между машинами.
Тетя Оля худая и маленькая, скособоченная и до невозможности курносая. Елизавета Григорьевна как-то объясняла, будто тетя Оля похожа на знаменитого царя Павла Первого, но никто, конечно, внимания на эти ее ученые слова не обратил, а может, и не расслышали. А может, наплевать…
Одета тетя Оля в потертое черное пальтишко, в валенки с галошами, голова обмотана сиреневым, как рожа алкоголика, платком.
– Ой, паразит, гли, что делаеть! Ну погоди, доберусь! – кричит тетя Оля, потому что так надо, так полагается. И тут же, повернувшись к стоящей в шаге от нее толстой, дряблой женщине, продолжает крик:
– Сахару купила, меришели купила, сарделек свиневьих полкила – во как! И деньги вси{202}! Вси, как есть! Слышь, нет, Павловна? Сахару, говорю…
Вера Павловна нетерпеливо встряхивает грузным лицом. Она, если вглядеться, совсем и не старая – от силы шестьдесят, ну шестьдесят два. Еще кокетничает: на губах помада, волосы кудряшками падают на лоб из-под меховой шапки. Шапка, конечно же, не новая, и мех, само собой, искусственный, синего цвета. Вера Павловна переступает тучными ногами в белых сапогах, куда кое-как заправлены рейтузы, – ждет, чтобы всунуться со своим. Не дождавшись, перебивает:
– Это сколько же неприятностей, вся разнервничалась, мой-то придурок опять: «Будем разводиться!», ушел, денег ни копейки не оставил, сам выкаблучивает: ты, говорит, неряха, раковину плохо моешь! Ну просто не телефонный разговор! Это ему соседка напела, нахал такой, придурок…