Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий Николаевич в этот вечер говорил мало. Уютно устроился на крыловском насесте и слушал, что говорили другие, изредка вставляя отдельные замечания, слова. Он отдыхал. Душой и телом. Смотрел на молодые лица, о чем-то думал. И лишь когда кто-то неосторожно обмолвился, что, дескать, «кому интересны наши мелкие местные подробности» (Уткин в противовес отстаивал право быть универсальным ученым, собирать все, что ни встретится: растения, этнографию, фольклор…), — Потанин очнулся от задумчивости.
— Нет, господа, вы не правы, — тихо сказал он оппонентам Уткина. — Пройдет время, и именно местные особенности, подробности, которые сейчас кажутся вам мелкими и незначительными, составят отличительный знак вашей родины. Собирайте, изучайте именно местные подробности! В изучении Сибири нет мелочей, ибо земля наша велика и обильна и заслуживает того, чтобы все, происходящее на ней, являлось предметом сыновнего внимания… Покойный Николай Михайлович Ядринцев говаривал: «У сибиряка способности Робинзона! Только не мешайте ему, и Сибирь станет новой Америкой». Ну, и ежели развивать сей художественный образ далее, то хочется позвать вас, молодых и сильных: будьте колумбами этой новой Америки! Только в неустанных трудах во имя родины заключается счастье истинного патриота…
Ведерный самовар наполнялся дважды, прежде чем разошлись маленькие ботаники. Под конец они долго рассматривали и спорили о графических миниатюрах, принесенных Щегловым. Молодой художник, скромный и молчаливый человек, в рисунках был смел и откровенен. «Немного статистики: 104000 жителей, 1170 избирателей» — так называлась одна из его работ, а избиратель — мужик маленький, но богатенький да пузатенький…
Жизнь с ее проклятыми вопросами по-прежнему вторгалась во все — в живопись, в искусство, в науку, и маленькие ботаники, не страшась, шли ей навстречу.
А под утро он устал.
Из рук выпала кисточка, прокатилась по столу, оставляя пятна белого клейстера на стекле, на голубой бумаге. Крылов ладонью стер вязкие капли. Крахмал заклеил пальцы, начал скатываться в шарики. Придется идти мыть руки…
Он встал из-за стола — покачнулся от усталости — и медленно, шаркая подошвами, побрел к водопроводному крану. Умывался долго, почти не ощущая холодную воду.
Вернулся. Окинул взглядом ряды картонных коробок. Не верилось, что он все-таки осилил то, что задумал, и теперь каждый человек, прежде чем достанет гербарный лист, увидит его завещание:
«Гербарий Томского университета — крупное научное достояние. Десятки лет, трудами многих лиц, с любовью к природе и науке, заботливо создавался и хранился этот результат сложной коллективной работы. На нем возникла «Флора Алтая и Томской губернии», без него невозможно и дальнейшее изучение растительности Сибири. Чтобы сотни тысяч сухих и хрупких растений этого гербария могли долгие годы служить делу изучения сибирской флоры, необходимо всеми мерами охранять его от разрушения и беспорядка.
Более четверти века я хранил гербарий Томского университета и вложил в него свои сборы, произведенные в сорокалетний период. Оставляя теперь заведывание этим гербарием, я считаю себя вправе обратиться к работающим с ним: Вашему попечению вверяется охрана целости и порядка гербария и его дальнейшее развитие».
Он долго составлял его. Изнемог душою. Сказать хотелось многое: о том, как трудно, по крупицам составлялось это неповторимое травохранилище, как он лелеял и берег драгоценные коллекции, сколько путей-дорог исходил ради одного какого-нибудь редкого цветочка. Умолять хотелось: пощадите, не разрушайте, сберегите…
Он не дал себе воли — убрал все лишнее, загнал чувства в суховато-обычные слова. И позволил себе только в двух местах линеечкой отчеркнуть особо важную, как ему казалось, мысль.
Пройдут годы. Новые поколения сибирских ботаников станут работать с его сокровищем. Нужны ли им его личные переживания? Эмоции? Нет. Им понадобится его дело. Так пусть и завещание первого хранителя Сибирского Гербария будет деловым.
Вовсе не написать — он тоже не мог. Это было выше человеческих сил. Ведь он навсегда расставался с самым дорогим для него местом на земле — с гербарием, с Ботаническим садом, с Университетской рощей.
С тяжелым, каменным сердцем он составлял завещание, свой наказ. Потом долго и мучительно набирал его в своей ручной этикеточной типографийке. Потом печатал: тысячи экземпляров. Потом наклеивал текст на внутреннюю сторону на каждой гербарной коробке. Работа заняла много времени. Вымотала его. Но он непременно желал всё совершить собственноручно. И совершил.
Что-то тихо отошло от души. Беззвучно и незаметно оборвалась последняя нить. До крайней минуты он на что-то надеялся… Произойдет нечто — и он изменит свое решение ехать в Петербург, куда его пригласили ученым садовником в Главный Ботанический сад России.
«Соблазнился ботанической Меккой, столицей. Дал согласие. В шестьдесят четыре года рискнул начать новую жизнь! А еще тогда-то Коржинского осуждал», — мучил укоряющий голос.
«Неправда. Не осуждал. Понимал его, — оправдывался другой, послабее. — Ему надо было жить в Петербурге».
«Ему — да. А тебе? Вся жизнь твоя — это Сибирь. Забыл свою пальму-островитянку? Ты же врос в эту землю. Как отдираться будешь?».
«Не знаю…».
Однако ж ехать придется.
А вокруг всё не пускает. Держит. Молчаливо укоряет: куда ты, садовник, зачем? Как же мы?..
Невыносимо.
В последний раз Крылов оглядел тихие комнаты — и запер Гербарий на ключ, который против обыкновения, как он это делал в течение тридцати лет, не положил в карман, а повесил на крючок в каморке сторожа…
Крылов не ожидал, что на вокзал придет столько народу. Не хотел проводов, речей, желая уехать тихо и незаметно. Не давал согласия на эту грустную церемонию, как не дал его на свое чествование ни в пятьдесят, ни в шестьдесят лет.
Его не послушали.
Студенты запрудили перрон, стояли толпами, мешая другим пассажирам и носильщикам передвигаться. Шутили, смеялись, говорили, даже пели — и не выпускали Крылова из плотного кольца.
Поднесли ему прощальный Адрес в тяжелой кожаной папке:
«Пропасть, лежащая между профессурой и студентами, более всего переживается нами. Но когда были среди нас Вы, Порфирий Никитич, то чувствовалось, что не совсем еще изгнан живой дух из университета. В наше время, когда над высшей школой висит кошмар безвременья, когда мракобесие празднует свою победу на алтаре науки, Ваша деятельность в Томском университете — явление поистине исключительное. Вы, Порфирий Никитич, не замкнулись в сфере деятельности кабинетного ученого и сохранили кристально чистую душу в удушливой атмосфере окружающего. Каждый из нас испытал обаятельное влияние Вашей личности. В Вас мы всегда находили любящего друга-учителя.
Ботанический музей, как и «ботанические чаи», долго будут чувствовать Ваше отсутствие. Молодежь не будет слышать Вашего доброго поощрения к неустанной работе в области зеленого мира и Вашего милого ворчания за ее промахи. Но мы горячо надеемся, что Вы не забудете ни горького запаха степных полыней, ни глухого гудения задумчивой черни, ни блеска серебряных вершин…»