Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, теперь противопоставлялись не «медицина» и «литература», как главное занятие, как образ жизни. Тут выбор был уже сделан («Я — литератор»). Но два желания: жить и работать.
Два года назад Чехов говорил, что «лень жить», «жить как будто бы надоело». Зимой 1894 года написал Суворину: «Кажется, я психически здоров. Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное». Видимо, это «переходное» состояние разрешилось, и хотя он поминал «дохлую смерть», но словно отодвинул мысли о ней. Говорил, что ему «хочется жить», что его тянет куда-то «какая-то сила», и «захотелось куда-нибудь подальше, туда, где горизонт видно». Даже заговорил о новом пальто, о поездке за границу: «А хорошо бы где-нибудь в Швейцарии или Тироле нанять комнатку и прожить на одном месте месяца два, наслаждаясь природой, одиночеством и праздностью, которую я очень люблю». Может быть, он думал о Лике, звавшей его в Швейцарию?
В его письмах зазвучали другие ноты: «У нас сенокос, коварный сенокос. Запах свежего сена пьянит и дурманит, так что достаточно часа два посидеть на копне, чтобы вообразить себя в объятиях голой женщины».
Чехов подчеркивал, что хочется ему житейской радости, «болтовни о пустяках», морских купаний, степного воздуха. Будто на прощанье, как перед длительным постом. Недаром упомянул заговены, последний день Масленицы: «А я стал мечтать о том, чтобы опять проехаться по степи и пожить там под открытым небом хотя одни сутки. Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: „Жизнь твоя близится к закату“. И в самом деле мне теперь так сильно хочется всякой всячины, как будто наступили заговены. Так бы, кажется, всё съел: и степь, и заграницу, и хороший роман… И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил». Но почувствовав, что приоткрыл нечто сокровенное, тут же оговорился: «А может быть, и не предчувствие, а просто жаль, что жизнь течет так однообразно и вяло. Протест души, так сказать».
Так бывало не раз. Чехов в чем-то признавался, но потом смягчал свои слова. Словно не перекладывал ношу на другого, оставался наедине со своими чувствами, с тем, что трудно, невозможно объяснить. Несколько раз промелькнувшие слова «какая-то сила» и дотоле не упоминавшееся воспоминание набрасывали насмешливый покров на упоминание смерти, но называемые им сроки обретали особый смысл («10 лет…», «5 лет…»).
Итак, едва кончился «плен» книги «Остров Сахалин», Чехов уехал. Но не в Швейцарию, не в Испанию, а с Потапенко в Ярославль, чтобы потом добраться на пароходе до Царицына, оттуда в Калач, а затем по Дону в Таганрог. В родной город его звал дядя, заболевший и, вероятно, хотевший проститься.
Эту поездку Чехов сам назвал «странной». В Нижнем Новгороде приятели встретили… Сергеенко, этого «друга Льва Толстого». Бежали на вокзал и укатили на поезде в Москву. В Москве только пообедали, потом, по словам Чехова, «подумали, поговорили, сосчитали свои деньги» и поехали в Сумы, к Линтваревым. Здесь они пробыли шесть дней. Отсюда Чехов написал Гольцеву: «Потапенко, солнце и луна потонули в блаженстве…» С ними в Москву уехала Наталья Линтварева. Чехов уговорил ее, но в Мелихове она пробыла только десять дней. Мария Павловна рассказывала в письме брату Михаилу: «Потапенко и Антоша привезли Наташу. Она уехала с Антоном, до Харькова они ехали вместе. Меня поразила Ант[ошина] нежность к Наташе. Она похорошела и любит Ант[она], кажется, еще сильнее».
Сестра не ошибалась. Пожалуй, в это время Чехов и не скрывал своего теплого чувства к Наталье Михайловне. Его письма к ней осенью 1894 года дружеские, с шутками. Но была в них одна насмешливая деталь, словно предупреждавшая, что это всего лишь сердечное расположение. Чехов написал ей: «Я часто думаю: не собраться ли нам большой компанией и не поехать ли за границу? Это было бы и дешево, и весело. Я, Потапенко, Маша, Вы и т. д., и т. д. Как Вы думаете? Вот пригласите-ка дьякона из города и посоветуйтесь с ним. Если дьякон одобрит, то и поедемте все в будущем году осенью». Добропорядочной, трудолюбивой, неглупой Наталье Михайловне мешала оглядка на родных, знакомых. Любое решение, даже не самых важных жизненных вопросов, давалось ей трудно. Душевно глубокий и верный человек, она отступала, опасаясь, вдруг на нее упадет тень неодобрительного мнения, вдруг придется радикально менять свою жизнь.
В Таганроге Чехов пробыл шесть дней. Митрофан Егорович угасал, говорил, что не страшится «перехода в будущую жизнь». Желал всем быть хранимыми Богом, у всех просил прошения. И горевал о том, что не Павел Егорович будет читать отходную молитву, не любимый старший брат произнесет слова канона: «Видя близкий конец своей жизни, вспоминая непотребные мысли, поступки души моей, люто уязвляюсь стрелами совести. Но Ты, Всечистая, милостиво склонившись к душе моей, будь мне ходатаицей пред Господом». Павел Егорович, которому не было еще и семидесяти, крепкий, иногда покидавший Мелихово, отчего-то в Таганрог не поехал. Может быть, зарекся в день своего бегства никогда не возвращаться туда. Он не хоронил родителей, не поехал в Сумы, узнав о кончине Николая. Выполняя данное дяде слово, Чехов в последующие годы заботился о его вдове и своих таганрогских двоюродных братьях и сестрах. После Таганрога он направился в Феодосию. Здесь получил известие о кончине Митрофана Егоровича.
На даче Суворина он пробыл всего несколько дней и вместе с Алексеем Сергеевичем уплыл на пароходе в Ялту. Эти перемещения выдавали какое-то беспокойство, как и бегство из Нижнего Новгорода, неожиданная поездка в Сумы.
Всё не залаживалось еще с весны. Чехов строил планы, но они менялись. Всё время возникали неожиданные, а порой и нелепые обстоятельства. Как, например, с очередным счетом из книжного магазина «Нового времени». Он оказался еще убийственнее, чем в 1893 году. Получался абсурд. Несмотря на продажу книг, долг Чехова «конторе» в 8170 рублей (на февраль 1892 года) уменьшился только на 600 рублей. И Чехов, за два года не взявший ни копейки, оставался должен 7567 рублей. При нравах в суворинском ведомстве цифра могла стать и астрономической. Удивительна не очевидная ошибка, но отношение к ней Чехова. Оно, правда, вписывалось в его настроение в это время.
Чехов попросил Суворина не смущать бухгалтера недоверием, так как он человек новый. Вскоре пришел другой счет. Долг не превышал тысячи рублей, и Чехов возликовал: «Я богач. не дернуть ли мне подобру-поздорову за границу?» Он несколько раз называл желанную цель — озеро Комо в Италии. Однако поездка оказалась под угрозой. Для получения заграничного паспорта необходимо было представить в канцелярию одесского градоначальника кроме паспорта еще удостоверение о благонадежности. Его обыкновенно выдавал исправник по месту жительства. Чехов телеграфировал в Серпухов. Но вмешался Суворин. Он написал градоначальнику Одессы. Ночью, не дожидаясь ответа из Серпухова, чиновники открыли канцелярию и выдали Чехову паспорт.
В общем, всё шло не так, как задумывалось. И за границу Чехов уехал, по его словам, «тайно, как вор», опасаясь, что дома останутся этим недовольны. Как раз в эти дни Мария Павловна жаловалась Михаилу: «На все дела — я одна! Измучилась страшно, не сплю ночи, глаза горят, и сил положительно нет. Я переутомилась совсем. Боюсь, еще и Антон доволен не будет. Никогда мне еще так не хотелось уехать и бросить, чтобы не возвращаться больше».