Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заукель также не преминул воспользоваться моим отсутствием – в частности, обратился с призывом ко всем, занятым в военной промышленности, «с полной отдачей трудиться на благо отечества». Я решил рассказать о своих трудностях Гитлеру и попросить у него помощи. Мои письма – двадцать три машинописные страницы, которые я диктовал четыре дня, – явное свидетельство моего страха и растерянности. Я протестовал против узурпации Заукелем моей власти и против вмешательства экономических советников Бормана. Я просил Гитлера подтвердить мои чрезвычайные полномочия, а в общем-то просил о том же, чего столь решительно добивался на конференции в Позене и чем так разъярил гауляйтеров. Далее я написал, что рационально выполнять производственную программу можно только при условии, что «все ведомства, полномочные давать распоряжения и советы руководителям предприятий, а также критиковать их» будут сосредоточены в моих руках[222]. Через четыре дня я вновь обратился к Гитлеру с прямотой, не вполне уместной, учитывая наши нынешние отношения. Я информировал его об интригах в моем министерстве, направленных на саботаж моей программы; о том, что группка бывших помощников Тодта, возглавляемая Доршем, предала меня, а потому я вынужден заменить Дорша человеком, которому мог бы всецело доверять[223]. Последнее письмо, в котором я заявил, что увольняю одного из фаворитов Гитлера без его разрешения, было особенно опрометчивым, ибо я нарушил один из негласных законов режима: все кадровые вопросы необходимо представлять Гитлеру в правильно выбранный момент и заранее настроив его в свою пользу. Я же нагло обрушился на одного из любимцев Гитлера с обвинениями в нелояльности и двуличности, а то, что я послал Борману копию этого письма, было вдвойне глупо. Я практически бросил вызов всему, что составляло сущность окружения Гитлера. Вероятно, на это демонстративное неповиновение меня подтолкнула изоляция, в которой я оказался.
Из-за болезни я слишком отдалился от властного центра – Гитлера. Гитлер никак не реагировал на мои предложения, требования и жалобы, словно я к нему и не обращался. Меня уже не считали любимым министром Гитлера и одним из его возможных преемников. Всего несколько вовремя сказанных слов Бормана, и через несколько недель болезни я был выведен из игры. Отчасти это произошло из-за одного свойства Гитлера, кстати отмеченного всеми его приближенными: как только человек на длительное время исчезал из его поля зрения, фюрер напрочь забывал о нем. Если этот человек через некоторое время вновь появлялся в его окружении, отношение к нему когда менялось, а когда и нет. Создавшееся положение лишило меня иллюзий и в некоторой степени ослабило добрые чувства, которые я питал к Гитлеру, правда, по большей части я не сердился и не впадал в отчаяние – видимо, из-за физической слабости смирился с судьбой.
Вскоре до меня дошли слухи, что Гитлер не желает расставаться с Доршем, своим товарищем по борьбе с двадцатых годов. Как раз в те недели он демонстративно вел с ним доверительные беседы, чем значительно укрепил его позиции. Геринг, Борман и Гиммлер быстро смекнули, что центр политического влияния сместился, и воспользовались случаем окончательно убрать меня со сцены. Не сомневаюсь, что каждый из них руководствовался собственными интересами, у каждого были свои мотивы, и, вероятно, они действовали независимо друг от друга. В любом случае избавиться от Дорша мне не удалось.
Целых двадцать суток я лежал на спине с загипсованной ногой, и у меня было достаточно времени поразмыслить над своими обидами и разочарованиями. Когда же мне разрешили вставать, через несколько часов начались дикие боли в спине и груди и появилась кровь в мокроте – явный симптом эмболии сосудов легких, однако профессор Гебхардт диагностировал фиброзит и назначил массаж с форапином (пчелиным ядом), а затем прописал сульфаниламид, хинин и различные болеутоляющие[224]. Через два дня я пережил второй страшный приступ. Мое состояние было критическим, но Гебхардт упрямо настаивал на первоначальном диагнозе – фиброзите.
Моя жена обратилась к доктору Брандту, и он немедленно послал в Хоэнлихен профессора Фридриха Коха, терапевта из Берлинского университета и ассистента Зауэрбруха. Брандт, не только личный врач Гитлера, но и генеральный уполномоченный здравоохранения и медицинской службы, возложил на профессора Коха всю ответственность за мое здоровье, а Гебхардту запретил вмешиваться в мое лечение. По приказу Брандта доктору Коху отвели комнату рядом с моей, и он не отходил от меня день и ночь[225].
Трое суток, как отметил в своем отчете Кох, мое состояние оставалось критическим: «Затрудненное дыхание, интенсивное посинение, значительное ускорение пульса, высокая температура, болезненный кашель, мышечная боль и мокрота с кровью. Развитие этих симптомов можно интерпретировать только как результат эмболии».
Врачи подготовили мою жену к худшему, но вопреки их пессимизму я пребывал в эйфории. Маленькая палата казалась мне роскошным залом; простой шкаф, который я разглядывал три недели, превратился в шедевр столярного искусства, инкрустированный ценными породами дерева. Редко я чувствовал себя так хорошо, как тогда, витая между жизнью и смертью.
Когда я пошел на поправку, мой друг Роберт Франк рассказал мне о конфиденциальном ночном разговоре с доктором Кохом. То, что я узнал, показалось мне весьма зловещим: когда я находился в критическом состоянии, Гебхардт предложил провести небольшую операцию, слишком рискованную, по мнению Коха. Кох сначала не признавал необходимость операции, а когда категорически запретил проводить ее, Гебхардт оправдал свою настойчивость весьма неуклюже: дескать, он всего лишь хотел обсудить свою точку зрения.
Франк умолял меня никому не говорить об этом, поскольку доктор Кох боялся бесследно исчезнуть в концлагере, а самим Франком, как моим информатором, заинтересовалось бы гестапо. В любом случае эту историю следовало замять – едва ли я пошел бы с ней к Гитлеру. Его реакция была вполне предсказуема: в приступе ярости он заявил бы, что подобное абсолютно невозможно, нажал бы на специальную кнопку вызова Бормана и распорядился отдать приказ арестовать всех, посмевших гнусно оклеветать Гиммлера.