Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Андрюха, знакомься – мой соавтор Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы!
– Здоровэньки булы, тезка! – «Старый козак» крепко пожал страдальцу руку.
– А это мой однокурсник Андрей Розенблюм. Мы вместе во ВГИКе учились…
– Ни-и! – посерьезнев, качнул головой поседелый малоросс. – Зараз Андрий Розенблюменко.
– А что так?
– А шо не так?
– Ты это серьезно?
– А як же? Незалежность – это тебе, Дмитро, не вареники с ливером.
– Да ты вроде и по-украински не размовлял?
– Кушать захочешь – по-туарегски заразмовляешь!
– М-да… А к нам-то зачем?
– Во-первых, приехали батьку Пасюкевича, нашего кобзаря, проведать. Зовем, зовем его на неньку Украину – не едет. Ну, ничего – прах перевезем. Во-вторых, надо забрать скамейку, на якой Довженко сидел. Предоплату год как со Львова перечислили. Беспокоятся. А главное – гроши буду просить на кино…
– У кого же?
– У вашего министра культуры.
«Странно…» – подумал Андрей Львович.
После краха «Поцелуя черного дракона» и скандального разрыва с Фондом Сэроса он вымаливал у Минкульта скромный грант, чтобы написать продолжение своей нашумевшей в перестройку повести про школьников, объявивших бойкот педагогу. По замыслу, старшеклассники в конце концов примиряются с учителем и вместе разыскивают останки бойцов Красной армии, разбросанные в чащах дальнего Подмосковья. Мыслишка подзаработать на патриотическом воспитании разболтавшейся молодежи казалась весьма заманчивой. Однако из министерства ответили, что на такие глупости денег у них нет и не будет. Собственно, этот отказ и превратил со временем перспективного прозаика Кокотова в плодовитую, как дрозофила, Аннабель Ли. А вот пьянице и развратнику Федьке Мрееву, попросившему у Минкульта на издание сборника статей «Матушка п…а. Вагинальный дискурс в русской поэзии», денег дали мгновенно, не пикнув.
– Про что кино-то? – полюбопытствовал Жарынин.
– Про Конотоп! – гордо доложил Андрий. – Як мы вашу дворянскую конницу порубали да в болотах потопили! – добавил он и махнул рукой, снося кому-то с плеч голову. – Скоро юбилей. Сначала я, конечно, хотел про Голодомор снять, но сам знаешь, жуткая конкуренция! Это ж чистый «Оскар»! Якорибский, бисов сын, перехватил…
– Пашка Якорибский?
– Павло, – поправил Андрий.
– Сомневаюсь я, что денег тебе дадут! – покачал головой режиссер.
– Ни трошки не сомневайся! – Розенблюменко снисходительно хлопнул однокашника по плечу. – Дадут! Одно дело делаем.
– Какое? – спросил писатель в надежде примкнуть к этому прибыльному предприятию.
– Боремся с проклятым имперским прошлым! Ты-то как, Дмитро, рассказывай! Ты ж после «Плавней» совсем пропал. Говорили, тебя посадили, а потом в Америку отпустили. Я весь Брайтон-Бич обшукал. Никто тебя там не бачил. А ты, чертяка, здесь! Що працюэше?
– Вот сценарий с Андреем Львовичем пишем.
– А гроши кто дает?
– Немцы.
– Нимци? – ревниво насторожился козак. – Сценарий случайно не про Холокост?
– Нет…
– А про что ж тогда?
– Про жизнь.
– И то дило! Слухай, пидемо до мене, побалакаем, выпьем горилки, закусим сальцем. Что сказал Сен-Жон Перс о сале? Не забыл?
– А як же! – засмеялся Жарынин. – Ничего не сказал, потому как онемел от восторга, когда попробовал!
– Помнишь, помнишь, чертяка! – заржал Розенблюменко и снова обнял друга. – Ты в яком нумере?
– В люксе.
– Вот, всегда вам, москалям, усе саме гарне!
Тем временем из-за куртины показался рослый парубок – тоже вислоусый и остриженный в кружок, как кузнец Вакула. Он бережно вел под руку, приноравливаясь к старческому шарканью, Пасюкевича, любимого ученика профессора Михайло Грушевского. Кобзарь был в ветхом нерусском мундире и фуражке наподобие той, что носил незабвенный Йозеф Швейк. На побитом молью рукаве можно было разглядеть выцветший шеврон с трехкоронным галицийским львом. Дед что-то рассказывал, тряся головой, а молодой сподвижник внимал ему с мемориальным благоговением.
– Микола Пержхайло. Талантище! – кивнул на парубка Розенблюменко. – Из Ужгорода. Настоящий самостийник! Он у меня в сериале молодого Мазепу играл.
– Это когда гетмана без штанов к жеребцу привязали и в чистое поле пустили? – намекая на известный исторический факт, усмехнулся Жарынин.
– То москальски враки! – грустно возразил Розенблюменко и, махнув рукой, крикнул: – Микола, поди сюды, я тут приятеля зустрив, пишли з нами – жахнемо!
– Нэ можу! Батько Пасюкевич розказуе, як вин у Карувському лиси з москалямы бывся. Ты йды, я пизнише буду… – густым драматическим басом откликнулся «молодой Мазепа».
– Ладно, хлопцы, пийшли до хаты! За встречу надо терминово выпить! – Козак одной рукой обнял Жарынина, а другой – Кокотова.
– Нет-нет… – помотал головой писатель, высвобождаясь. – Мне нельзя, мне надо над сценарием думать…
– Ай, молодец! Сен-Жон Перс говорил: сценарист зачинает, а режиссер рожает!
– А дальше, дальше помнишь? – засмеялся Дмитрий Антонович.
– Или!.. Если Госкино аборт не сделает.
– Правильно! Идите, Кокотов, и думайте!
Однокашники скрылись за колоннами, и автор «Кандалов страсти», который на самом деле не мог уже думать ни о чем, кроме Натальи Павловны, пошел бродить по окрестностям. Было еще светло, но солнце, краснея, неотвратимо оседало к горизонту. Деревья по-вечернему осунулись и едва роптали бронзовеющими купами. Осенние листья за спиной падали с шорохом крадущегося злоумышленника, и мнительный писатель несколько раз даже осторожно оглядывался на всякий случай. Вдоль дорожки тянулись высокие заросли поседевшего иван-чая, попадались ювелирные снопы золотарника да мелькали в осенней траве голубые звездочки цикория. Вода в прудах потемнела и остановилась, лишь иногда на середине тяжело плескалась рыба и круги добегали по глади до прибрежной осоки.
Андрей Львович вошел под сень парка, и ему показалось, будто сразу наступили сумерки. Черные колонны лип уходили вверх, поднимаясь из папоротника, похожего в лесной полутьме на стаю птиц, вскинувших большие перистые крылья. Из подгнивших стволов росли, плотно сбившись, огромные желтые чешуйчатые грибы. Вдоль крапчатой асфальтовой дорожки стояли высокие, в человеческий рост, скелеты высохшего борщевика. Изредка, пробив кроны деревьев, в глаза ударял ярко-рыжий луч уходящего светила.
На тоскующего Кокотова вдруг снизошла давно забытая, оставленная там, в литературной молодости, в литобъединении «Исток», сладко-тягучая, томительная тревога. Такая же верная примета нарождающегося стиха, как тошнота при беременности. Слова, до того бесцельно блуждавшие в праздном мозгу, вдруг начали сами собой, подобно стальным опилкам под действием магнита, собираться в рифмованные комочки смысла:
От жизни, может быть, осталась треть…
А ведь со мной еще такого не было!
Я думал, «от разлуки умереть» —
Всего лишь безобидная гипербола…
Так, в творческих муках, он добрел до грота, сложенного из гладышей еще во времена железнорукого штабс-капитана. Камни давно обомшели, меж ними выбивалась травка, а наверху росла раскидистая березка. Из медной трубки, вмурованной в кладку, журча, падала в бетонный вазон скрученная струйка. Автор «Жадной нежности» подставил сложенные ладони и напился – вода оказалось отличная, с кислинкой и железистым привкусом, она даже слегка покалывала язык, будто газированная.
Прислонясь спиной к