Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой брат Джорди — музыкант, играет на улицах. Он встает со своей скрипкой на углу улицы или рядом с очередью в театральную кассу и творит магию, по сравнению с которой слова бессильны. Когда слушаешь его игру, кажется, будто попал в старинную шотландскую или ирландскую сказку. Протяжные мелодии вызывают в памяти вересковые пустоши, по которым бродят призраки, и пустынный берег моря; джиги и рилы, напротив, зажигают в крови огонь, который то горит ледяным блеском, словно звездный сонм в морозной ночи, то рдеет приветливо, как угли родного очага.
Самое смешное в том, что другого столь же практичного человека, как он, я в жизни своей не встречал. Чарующие звуки из старой чешской скрипки извлекает он, но белая ворона в нашей семье — я.
На мой взгляд, разница между фактом и тем, что многие люди называют фикцией, заключается примерно в пятнадцати словарных страницах. Мой ум настолько открыт любым идеям, что Джорди говорит, что у меня вместо мозгов дырка, но сколько себя помню, я всегда был таким. И дело не в легковерии, хотя меня называли и этим, и другими, не столь лестными прозвищами; а в том, что я всегда рад придержать свое недоверие в узде до тех пор, пока не найдутся неопровержимые доказательства лживости того, во что я склонен верить.
Еще подростком я начал собирать слухи о странных и диковинных происшествиях, заполняя отрывочными заметками и записками страницу за страницей в тетрадях на спирали, — аккуратные чернильные штрихи на бумаге складывались в истории, и каждая открывала передо мной целый мир неизведанных возможностей, когда бы я их ни перечитывал. Больше всего мне нравились те, в которых шла речь о городе, ведь казалось бы, нет на земле места менее подходящего для хрупких чудес, являющих магию, чем это.
По правде говоря, многое из того, что попадало в те тетради, тяготело скорее к темной стороне вещей, но для меня сама эта темнота была наполнена светом, ведь она раздвигала границы реального, наполняя их многообразием возможного. В моем понимании настоящая магия была такова: стоит лишь отодвинуть некий занавес, и мир окажется местом куда более удивительным и странным, чем, зная его обыденность, можно предположить.
Первая подружка, которая у меня тогда была — Кэти Дерен, — убедила меня начать писать рассказы о том, что скопилось в тетрадях. В смысле чудаковатости мы с Кэти в те дни друг друга стоили. Мы ставили пластинки никому не известных групп типа «Инкредибл Стринг Бэнд» или «Доктор Стрейнджли Стрейндж» и буквально ночи напролет просиживали у проигрывателя, болтая обо всем и ни о чем. Все на свете она видела по-своему; душа была для нее в каждом предмете, будь то величественный дуб на заднем дворе дома ее родителей или старый железный чайник с сухими цветами в ее спальне на подоконнике.
Со временем наши отношения охладели, как часто случается с юношескими привязанностями, зато остался дар, который она во мне открыла: писать истории.
Я никогда не думал, что стану писателем, да и вообще не задумывался над тем, чем буду заниматься «когда вырасту». Иногда мне кажется, что я так этого и не сделал — не вырос.
Но старше я стал. И обнаружил, что вполне могу зарабатывать на жизнь своими историями. Я называл их городскими легендами, независимо от Яна Харольда Брунванда, который зарабатывает на жизнь, собирая их. Но если он подходит к ним как фольклорист, то есть собирает, сравнивает между собой, то я просто включаю их в свои рассказы и в таком виде продаю журналам, а потом выпускаю отдельными сборниками.
Не думаю, что между нами существует какое-то соперничество, как, впрочем, и между мной и другими писателями. Историй в мире столько, что хватит на всех желающих их рассказывать; только скупец сочтет, что тут есть из-за чего соперничать. К тому же у Брунванда получается просто великолепно. Когда я впервые прочел «Исчезающего хичхайкера», то был настолько поражен этой работой, что, подобно множеству других корреспондентов Брунванда, немедленно послал ему еще несколько историй, которые, по моему мнению, могли бы пригодиться ему для следующей книги.
Но я никогда не писал ему о Талли.
Пишу я по ночам — чем глубже ночь, тем лучше. У меня нет ни офиса, ни кабинета, я редко пользуюсь пишущей машинкой или компьютером — по крайней мере, не для первых набросков. Что я люблю по-настоящему, так это выйти ночью на улицу и расположиться в первом приглянувшемся местечке: на скамье в парке, у стойки какой-нибудь круглосуточной забегаловки, на ступенях собора Святого Павла, под дверями закрытой на ночь лавки старьевщика на Грассо-стрит.
Я все еще люблю тетради, но только в твердых переплетах. Рассказы я тоже пишу в них. И хотя они обязаны своим возникновением городским легендам, которые и делают их такими необычными, на самом деле они о людях: о том, что их радует и печалит. Мои темы просты. Любовь и ее потеря, честь и ответственность за дружбу. И чудо... вечное чудо. Как бы ни были неповторимы все люди в отдельности, причины, которые побуждают их к действию, всегда одни.
Мне говорили — так часто, что я и сам в это почти поверил, — будто я и впрямь понимаю людей. В какие бы странные ситуации ни попадали мои герои, их характеры все равно сохраняют правдоподобие в глазах читателей. Это, конечно, здорово, хотя и непонятно, ведь я вовсе не считаю, что так уж хорошо знаю людей.
Трудно мне с ними.
Это, наверное, из-за того, что в детстве я все время чувствовал себя чужаком. Заботы моих сверстников были мне чужды, я и в самом деле не понимал, как можно так серьезно относиться ко всяким мелочам. Отчасти в этом были виноваты другие дети — всякий, кто не такой, как они, для них законная добыча. Ну вы знаете, как это бывает. Есть три сорта детей: странные, те, кто над ними измывается, и те, кто за этим наблюдает.
Отчасти это была и моя вина тоже, ведь я относился к ним с не меньшим презрением, чем они ко мне. Я вечно шел не в ногу, мне было наплевать, к какой компании или клике относиться. Появись я на свет несколькими годами раньше, и из меня вышел бы битник, несколькими годами позже, и стал бы хиппи. Я попробовал наркотики еще до того, как они вошли в моду; выяснил, что они плохо влияют на голову, и завязал как раз тогда, когда все сидели на кислоте, МДА и прочей ерунде.
Позже, когда все утряслось, оказалось, что знакомых у меня хоть отбавляй, а вот друзей очень мало. Но и с теми, которые были, я держался как-то отчужденно, точно наблюдал за происходящим со стороны, делал заметки, но не участвовал в событиях напрямую.
Ничего не изменилось, даже когда я стал старше.
Каким образом эта отчужденность — назовем ее так за неимением лучшего слова — трансформировалась в моей прозе в так называемый дар создания характеров, ума не приложу. Может быть, я вкладываю в эти истории столько, что на реальную жизнь меня уже просто не хватает. А может, все дело в том, что всякий человек, как бы тесны и многочисленны ни были его связи с другими, все же остается островом, непоправимо отделенным от других островов бурным житейским морем, а я только яснее других отдаю себе в этом отчет. А может, у меня в голове какого-нибудь винтика не хватает.