Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был невысокого роста, квадратного телосложения, с наполовину обритой головой и пожелтевшим лицом — такими желтыми становились лица у всех арестантов, которые давно жили в тесноте и без свежего воздуха. У него была окладистая борода и отвратительно выбритая, до синевы, кожа над верхней губой.
Это был один из каторжан, осужденных на большой срок, идущих по этапу к месту назначения и временно находящихся в N-ской тюрьме — до тех пор, пока о них не вспомнят и не отправят дальше.
Он подошел к Мойше Машберу, на котором была серая суконная шапочка без козырька, короткий пиджак с казенными штемпелями на плечах и брюки, сшитые из того же материала, что и пиджак. Подойдя вплотную к Мойше, заключенный, ни слова не говоря, вытащил у него из-под мышки мешок и спросил:
— Это что?
— Вещи… для молитвы, — ответил Мойше каторжанину, подобрав русские слова, дабы тот знал, что держит в руках и как с этим следует обращаться.
— А это что? — спросил каторжанин, доставая из мешка книги, которые Мойше Машбер взял с собой перед уходом из дому.
— Это — тоже, — ответил Мойше.
— А сам ты — кто?
— Купец…
— А деньги у тебя есть?
— Нет. Потому-то я и попал сюда, что денег не имею, — сказал Мойше Машбер, увидав обступивших его арестантов, и даже нашел слова, чтобы ответить довольно-таки невеселой шуткой…
Тогда каторжанин, который, как оказалось, был старостой камеры, взял у Мойше Машбера талес и попытался неловкими движениями своих как бы нееврейских рук надеть его на себя; потом он попробовал нацепить филактерии, но делал это беспомощно и в то же время осторожно, с некоторым уважением к вещам, с которыми он когда-то, возможно, был знаком, но теперь очень далек от них.
Мойше Машбер побледнел, увидав, что делает каторжанин. Он боялся, что арестанты начнут издеваться над тем, что для него, Мойше, свято. Они следили за старостой и хохотали.
— Нечего потешаться! — строго сказал староста. — Это вещи моего и его Бога, — указал он на Мойше Машбера, пришибленного обстановкой, смехом заключенных и неожиданной поддержкой старшего, в чьи руки попали филактерии и талес — тоже, как он думал, для насмешки.
Оказалось, однако, что это не так. Каторжанин был еврей… Но какой! С оловянной серьгой в ухе, с низким бычьим лбом, с короткими, похожими на колодки, руками, которые он всегда готов был пустить в ход. По всему было видно, что ему ничего не стоит, если нужно будет, задушить человека, точно котенка.
«Новороссийский» — так звали его. Он происходил из недавно заселенного Новороссийского края, обильного и сытого, где пшеничный хлеб едят даже в будни, где евреи — люди грубые и говорят, сильно напирая на букву «р»…
Биография у него оказалась не слишком блистательная. Он промышлял кражей лошадей, которых продавал на отдаленных ярмарках. Если кража сходила легко — тем лучше, а в противном случае он не останавливался и перед разбоем. При этом, когда ему приходилось бежать и скрываться в степях, он не раз отбивал овцу от отары, зарезал ее и ел сырой… Говорили, что и сейчас, сидя в тюрьме, он не отказывался от куска сырого мяса, когда его посылали на кухню за едой для камеры или в помощь кашевару.
Одним словом, вырос беспризорный сирота в отдаленном крестьянском селении в Новороссии. Он долго служил мальчиком на побегушках и перегонял лошадей, получая ничтожное жалованье, и люди относились к нему, надо полагать, не слишком хорошо… Поэтому, попав в воровскую компанию, он соединил свой опыт, умение обходиться с лошадьми и знание степи с опытом других «знатоков», с которыми и пошел по преступному пути.
Он уже почти не помнит, когда и как это произошло, историю своей юности он давно уже предал забвению, и единственное, что связывало его с родными и с земляками, было то, что при виде издевательств, которые творили над кем-нибудь из его соплеменников, он заступался за несчастного и брал его под свою защиту.
Да, Мойше Машберу повезло, что он встретил такого, — если бы не староста, с ним обошлись бы так, как обходятся со всяким новичком, которого для первого знакомства обычно избивают, а такой новичок, как Мойше Машбер, вряд ли остался бы цел.
Конечно, это счастье, что талес и филактерии Мойше Машбера пробудили к нему уважение старосты, каторжанина, который стал его защитником с первой минуты, как только Мойше переступил порог камеры.
Но дорого ли стоит это счастье, подумал Мойше Машбер, когда ближе увидел эту личность с оловянной серьгой в ухе, с тупым лбом и короткими руками, похожими на колодки и придававшими ему более злодейский вид, чем у остальных арестантов, — очевидно, именно благодаря своей внешности каторжник был назначен старостой камеры. Ему поручили следить за дисциплиной и защищать интересы арестованных, ради которых он готов был пожертвовать собственной жизнью и не пощадил бы жизни других — тех, кто жил под страхом его ножа, который, несмотря на все запреты и правила тюремного режима, староста сумел спрятать и постоянно носил при себе…
Какова цена такому счастью, думал Мойше, когда внимательно рассмотрел лицо каторжанина, его бритую синеватую кожу над верхней губой, где порою, когда он вскипал от гнева и собирался с кем-нибудь рассчитаться, появлялась зловещая капля пота…
— Господи Боже мой, — тихо проговорил Мойше Машбер, когда выбрался из толпы арестантов, обступивших его у порога камеры. — Куда Ты меня привел? Где я очутился?
Он боялся продолжать, чтобы не привлечь внимания окружающих. Он сомкнул губы и решил, что теперь не время, но потом, ночью, когда все уснут и он останется один, он как-нибудь завершит фразу, которой сейчас не договорил.
Так оно и было. Ему тут же указали место на нарах, где он мог находиться днем и спать ночью. Мойше там кое-как устроился и решил держаться в стороне и ни в какие арестантские дела не вмешиваться. Вечером он получил свою порцию пищи, от которой отказался, объяснив, что ему сейчас не до еды, и предложил ее остальным заключенным. Потом осмотрел свое ложе на нарах, отполированных от долгого употребления и от множества тел, вытиравших их. Он взглянул и на парашу, на которую прежде старался не смотреть, как и на тех, кто без всякого стеснения пользовался ею по малой нужде…
Наконец подошло время, когда арестанты стали собираться спать. Плошка, замурованная в одной из стен, еле освещала камеру и арестантов, чья серая одежда утратила в темноте всякую окраску, как утратили ее матово-желтые лица, которые в полумраке не отличались друг от друга.
Но вот улеглись. Мойше Машбер должен был обновить свое ложе в тюрьме. И когда все арестанты, кое-как примостившись, начали засыпать, он наконец дождался желанного часа, когда мог обдумать свое положение…
Если бы кто мог увидеть Мойше Машбера, лежащего среди прочих арестантов на нарах, он заметил бы, что лицо у Мойше мокро от слез, которые текли будто бы не из глаз, а из какого-то глубокого и безымянного источника…
Мойше Машбер, лежа на отполированных скользких нарах без всякой подстилки, не замечал собственных слез, как не заметил и того, что перестал плакать и, прикрыв глаза, в полусне, увидел своего отца.