Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Отец был в белом халате, с поясом, за которым, как некогда у трубящих в рог, торчало несколько шофаров — на случай, если из одного не удастся извлечь звуков, под руками был другой…
— Что это, отец? Разве сегодня Новый год? — удивленно спросил Мойше Машбер.
— Нет сын мой Мойше. Это — херем, отлучение.
— Кого?
— Посмотри! — отвечал отец.
И тут Мойше Машбер увидел себя в какой-то большой синагоге, где справляют народные торжества, как радостные, так и печальные… Сам он стоит в стороне, точно наказанный, для которого собравшиеся выделили особое место, дабы то, что должно произойти с ним, никого не коснулось, никому не причинило вреда.
Его отец вместе с другими почтенными людьми стоит на возвышении, как перед началом молитвы «Кол нидрей» вечером Судного дня, при множестве зажженных свечей и ламп… Собравшиеся прихожане сохраняют торжественное молчание, ожидая какого-то важного события… Синагога, головы и лица людей освещены обильным светом, льющимся из большого светильника на потолке, от свечей, горящих на амвоне и на возвышении в центре синагоги. Занавес на кивоте отдернут, дверцы кивота раскрыты, и оттуда выглядывают свитки Торы, словно и они чего-то ждут.
Вдруг раздается звук шофара, заставляющий всех вздрогнуть, — особенно сильно дрожит он, Мойше, стоящий одиноко, отдельно от других, и видит, что шофар находится возле уст его отца, возвещающего всем о сыне, которому выделили особое место.
— Проклятие, — слышится голос взывающего. — Самое грозное из проклятий, проклятие Иисуса Навина и всех других пусть обрушится на голову того, кто находится здесь, кто отделен от людей, кто пошел по пути отречения, по пути позора и обмана!
— Да будет он проклят! — воскликнул голос. — На каждом шагу — и дома, и вне дома, и в городе, и в поле…
— Проклят! — повторяет весь собравшийся народ, следя за каждым словом проклинающего.
Мойше Машбер поднимает глаза, видит и узнает многих бедняков, у которых он брал деньги и которые уже давно осаждали контору и обращались к нему с жалобами… Вспомнил, как в последний раз, когда кредиторы были особенно настойчивы, он скрылся через черный ход, ушел домой, а народ его догонял, потом шумел у него дома, в столовой, а позже он был вынужден покинуть родных по приговору суда.
— Да… — принимает беспрекословно Мойше Машбер проклятия, подобно граду сыплющиеся на его голову. Он стоит понуро, пристыженный, опозоренный всем народом, в том числе и своим отцом, который вместе с другими поднялся на возвышение и вынужден заодно с ними проклинать сына… Мойше Машбер принимает все это как должное, признает правоту проклинающих и молит Бога, чтобы Тот ниспослал ему смерть…
И вдруг картина исчезает: синагога, амвон, возвышение, народ, который собрался, — ничего этого нет, остались только они с отцом, наедине, друг подле друга. И отец (все-таки он отец) подходит к нему, одетый все в тот же белый халат. Он показывает, что халат широк и велик, что хватит его одного, чтобы облачиться обоим, и они могут вдвоем отправиться туда, откуда пришел отец — бренный житель того света… Мойше Машбер уже готов припасть к отцу и пойти в ту сторону, куда он указывает…
Но тут Мойше просыпается и понимает, что лежит на нарах при свете коптилки рядом с одетыми в серое арестантами, накрывшимися с головой своими шинелями. Только что он решился перешагнуть из одного мира в другой, и его уже не трогает возвращение к грубой действительности, которую он видит сейчас при свете тусклой плошки.
Мойше долго лежал с открытыми глазами. Было еще очень рано, около полуночи, и Мойше Машбер в полусне мысленно перенесся в город, где, казалось ему, он стоит и прислушивается к тому, что о нем говорят на базаре: одни сожалеют, а другие утверждают, что он получил по заслугам, что — поделом, что так ему и следовало.
Потом он мысленно добрался до своего дома, и снова ему показалось, что он бродит по ночному пустынному двору, словно чужой, затем подходит к дверям и решается переступить через порог. Когда он входит в дом, ему снова кажется, будто он, крадучись, переходит из комнаты в комнату… Сначала приглядывается к внукам, смотрит, как они спят, затем входит в комнату своей старшей дочери Юдис и видит, что она не спит, что подушка у нее вся мокрая от слез, не перестающих капать, и, наконец, когда он попадает в свою комнату, Мойше видит, что его кровать никем не занята, а на другой лежит жена, Гителе, но — странно! — она не спит, но и не бодрствует, смотрит в одну точку остекленевшими глазами и пугает своей неподвижностью. Мойше страшно, крик готов вырваться у него из груди, как если бы он и в самом деле был у себя дома и видел Гителе… Он увидел ее так близко, словно наяву, и, хотя он не мог знать о том, что произошло дома, поскольку из суда он домой не вернулся, Мойше Машбер чувствовал, что нечто подобное неизбежно должно было случиться, и снова ему хотелось крикнуть — так, как зовут на помощь в годину бедствия.
Но тут он снова спохватился и вспомнил, что он не дома, а вдали от города, в тюрьме, в камере с арестантами на гладко отполированных нарах… Да и разве поможет ему крик…
Он не сомкнул глаз до самого утра. А на рассвете, когда арестанты еще спали и когда забранное решеткой высокое окно начало белеть, Мойше Машбер стоял лицом к окну в молитвенном облачении, не шевелясь на протяжении всей долгой молитвы. Талес, покрывавший голову с надетым на нее квадратным филактерием, образовал нечто вроде странной шишки. Один из арестантов в этот момент проснулся и поднял глаза, чтобы посмотреть, не пора ли вставать, и, увидав Мойше Машбера в этом странном еврейском утреннем наряде, испугался, не понял, что он видит перед собой — живого человека или привидение, приснившееся и не успевшее исчезнуть.
Теперь оставим на время Мойше Машбера в тюрьме: позже мы снова к нему вернемся и приведем его обратно домой, сломленного и почти на себя не похожего.
Забегая вперед, скажем: хотя по ходатайствам родных и даже обозленных кредиторов, которые в конце концов поняли, что наделали, кого и в какие руки предали, — хотя, говорим мы, благодаря этим ходатайствам удалось добиться, чтобы Мойше Машбера не смешивали с прочими арестантами, чтобы участь его была облегчена хотя бы тем, что его не будут посылать на черную работу в город, как других заключенных, дабы люди не видели его, одетого в тюремную одежду; хотя добились разрешения на передачу ему на субботы и праздники полагающейся по закону и обычаю пищи; хотя удалось добиться, когда узнали, что он заболел — то ли от горя, то ли от тюремного режима, — чтобы его перевели в тюремный госпиталь, где он получал сносную пищу и находился под наблюдением врача, которому было обещано вознаграждение за внимательный уход, — хотя удалось добиться всех этих привилегий, их все же было недостаточно для того, чтобы залечить надлом в душе Мойше Машбера и освободить его от мысли о том, что ему лучше перебраться вслед за отцом туда, нежели оставаться здесь после всех несчастий, приключившихся с ним в последнее время.
Ради цельности повествования возвратимся ненадолго обратно.