Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кризисы порождают два типа мемуаров: «я не виноват, меня там не было» и «если бы меня там не было, все сложилось бы намного хуже». Салем получил только первый вариант. Герои себя не раскрывали. Джон Хиггинсон, старший пастор города, написал предисловие к труду Хейла, в котором тоже указывал на Сатану. Двадцать человек встретили «трагический конец» [49]. Некоторые из них, возможно, невиновны. Некоторые из тех, кто избежал суда, возможно, виновны. Он признавал сомнительность судебных действий, несмотря на абсолютную безгрешность судей и присяжных. Позднее он полностью отмежевался от процессов. «Я мало на что влиял, – писал он, ссылаясь на возраст (ему тогда было семьдесят шесть), – и не имел возможностей (ни физических, ни умственных) разбираться в происходящем и судить о нем». Хиггинсон ни против кого не свидетельствовал, но был лично вовлечен в процесс. Он проводил в зале суда молитвы. Он знал каждую деталь каждого заседания. Его сын много дней записывал показания, а дочь провела часть 1692 года в заключении. Записи Хейла – смелое высказывание на опасную тему, которое он решил не публиковать при жизни. Однозначно по задумке автора, «Скромное исследование природы колдовства» увидело свет только в 1702 году, через год после смерти Стаутона.
Примечательно мало следов неодобрения сохранилось среди властей или относительно их действий[158]. Родители все так же посылали детей учиться к преподобному Нойесу. Коттон Мэзер читал надгробную проповедь на похоронах Муди спустя пять лет после того, как Муди помог бежать Инглишам. Сьюэлл в 1697 году посвятил апокалиптический трактат Стаутону, который, в свою очередь, посвятит себя отпору набегам индейцев и разрушению планов французов. Ставший главным судьей (снова), советником и вице-губернатором, Стаутон еще несколько лет служил верховным главнокомандующим вооруженными силами колонии, а также исполнял обязанности судьи по делам судоходства. Чтобы его заменить, потребовалось бы несколько человек. Сьюэлл находился у его постели 4 июля 1701 года. «Молись за меня!» – были последние слова шестидесятидевятилетнего судьи к своему старому верному коллеге [51]. Он протянул руку, когда его гость уходил, и Сьюэлл ее поцеловал. Через три дня Стаутон умер. Уиллард читал надгробную проповедь, в которой, возможно, слишком долго говорил о нежелании усопшего покаяться. Порой даже лучшие из людей дразнят Бога, заметил он, так что «хоть Бог и любит их самих, все равно не одобряет поступков, которые они творят» [52].
Через два дня после визита Сьюэлла Стаутон закончил свое завещание. Начиналось оно стандартно: «Нижайше прошу о прощении и верю в прощение всех моих грехов, больших и малых, в сердце и в жизни» [53]. Этот документ – образец просвещенной щедрости: если судить человека по его последним желаниям, Стаутон был так же сострадателен, как и методичен. Он никого не забыл, от своей экономки и швейцара у дверей совета до Гарвардского колледжа, которому оставил землю, четырехэтажное здание и стипендиальный фонд. Он поддержал одного бедствовавшего и достойного стипендиата. Он пожелал, чтобы несколько комнат Стаутон-Холла были всегда зарезервированы для студентов-индейцев, причем бесплатно. Вместе с тем он выделил отдельные средства на образование индейцев. Большую сумму Стаутон завещал школе Дорчестера, большой земельный участок – милтонским бедным. Целое столетие он оставался самым крупным меценатом Гарвардского колледжа[159].
А Мэзер и Мол продолжали свою битву: Мэзер возлагал ответственность за войну с индейцами на квакеров, Мол – ответственность за колдовской кризис на «Чудеса», эту «массу темной, запутанной, эфемерной материи» [54]. Туча никак не рассеивалась, требования возмещения ущерба и восстановления репутаций множились. Как обычно, делалось различие между «ошибками и оплошностями» в процессах и «старанием и добросовестными устремлениями почтенных судей», как выразилась группа просителей, обратившихся за помощью [55]. (Священники подавали петиции за осужденных, хотя среди подписантов не оказалось ни одного салемского пастора – ни из города, ни из деревни.) На этой земле лежало проклятие. Там, где недавно ведьмы были объяснением недовольства Бога, теперь таким объяснением стало бездарное отправление правосудия. Как предупреждал Брэттл, непросто освободиться от чувства вины. Рана гноится, а воспоминания об оскорблении наносят больше вреда, чем само оскорбление, – 1692 год доказал это со всей очевидностью.
Через двенадцать лет после того, как Энн Фостер, ее дочка и внучка показывали друг на друга пальцем, Майкл Уигглсворт, священнослужитель из Молдена семидесяти трех лет, человек щепетильный и чувствительный, написал Инкризу Мэзеру о своих опасениях[160]. Этот престарелый политик когда-то учил Сьюэлла и обоих Мэзеров. Как очень часто случается, желание справедливости выросло из ощущения несправедливости. В тот год фермам Новой Англии угрожала засуха, и Уигглсворт боялся, что «у Господа с нами спорная ситуация – насчет наших действий во времена колдовства» [56]. Судьи были обмануты дьяволом или «дьявольскими уловками». Они пролили невинную кровь, за которую так и не взяли на себя ответственность. Он понимает, что это запретный вопрос, но выбора нет. Особенно его возмущает разграбление угодий, такого никогда не бывало при расследовании предыдущих дел о колдовстве. (Не то чтобы до 1692 года встречалось много состоятельных ведьм[161].) Неспособность выплатить достойные компенсации семьям осужденных в «предполагаемом колдовстве» усугубляла стыд; проклятие не будет снято, пока суд не загладит свою вину. Он торопил Мэзера разобраться с ситуацией. (Пятью годами позже Филип Инглиш и еще двадцать человек все еще громко требовали компенсаций, при этом не забывая уважительно кивать в сторону судей. Инглиш подал иск о возмещении без малого тысячи