Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После событий 1905 года Киев увлекся политикой. Братья и кузены Контребинского разошлись по разным партиям, семейные встречи стали похожи на заседания городской думы. Сам он не участвовал в политических спорах, временами только позволял себе ехидные комментарии — уж очень смешно выглядели погрузившиеся в политическую кутерьму родственники. Его дядя, Леопольд Ксаверьевич, вдруг оказавшийся пламенным кадетом, однажды, после едкого, но точного замечания Виктора, прервался и, глянув на него холодно и грозно, бросил:
— Не шути, Виктор. Когда политика займётся тобой, ты сам заплачешь от таких шуток.
О чем тогда думал дядя Лепа? Вернее всего, это была просто громкая фраза, стрела, выпущенная наугад. Четверть века спустя, когда и сам-то Леопольд Ксаверьевич давно был расстрелян большевиками, она попала в цель. Следователь ОГПУ на первом допросе, записывая его имя, пошутил:
— С такой контрреволюционной фамилией, Контребинский, вам на свободе давно делать нечего. Считайте, что вашим арестом мы исправляем свое упущение.
Вот тогда же, в первые годы бурления политических страстей, к удивлению многих, профессор Чернов создал и возглавил Киевский клуб русских националистов. Всего раз Контребинский позволил себе задать вопрос учителю, он не мог понять, зачем Чернову это понадобилось.
— Вы и не поймёте, Виктор Казимирович, — ровным тоном, как о чём-то очевидном, сказал Чернов. — Ведь вы же поляк.
Контребинский проработал в клинике Чернова до смерти профессора в двенадцатом году и продолжал работать, пока его не мобилизовали в шестнадцатом. Так же детально, как прежде, они обсуждали сложные случаи у маленьких пациентов, и Контребинский знал, что Чернов слушает его и уважает его мнение, но прозвучавшее однажды «вы и не поймёте, ведь вы же поляк» разделило их навсегда.
Свидетелем множества детских смертей, происходивших от врачебных ошибок и небрежения, от глупости родителей, от излечимых и неизлечимых болезней, стал Виктор Контребинский за полвека, миновавшие с того дня, когда впервые он сжал запястье ребёнка, чтобы определить его пульс. Природа словно специально ставила на пути человека смертельные испытания, сокращая опасно разросшуюся популяцию. Но ничто, никакие болезни, не уничтожали людей так эффективно как они сами, и в основе, в глубине, на дальнем дне этого самоуничтожения, объяснения которому Контребинский найти не мог, лежали слова, сказанные самым гуманным из встречавшихся ему людей — «вы и не поймёте, ведь вы же поляк».
Всё, разделяющее нас, неизбежно ведёт сперва к войне с чужими, кем бы они ни оказались, потом к уничтожению своих. Контребинскому случалось быть и среди чужих, и среди своих, он прожил жизнь побеждённого врага, хотя никогда и ни с кем не враждовал. Он привык сторониться людей, одержимых отвлечёнными идеями, как бы заманчиво их идеи не звучали, потому что воплощение любой идеи начиналось с выявления несогласных. Прекрасные слова неизменно приводили к большой крови, Контребинский знал это слишком хорошо, на его памяти иначе не случалось. Жизнь бывает жёсткой, иногда — жестокой, её не заботит справедливость, только она сама. Смерть же, насильственная смерть, очень часто приходит с высокими словами о справедливости.
В истории молодой беженки из Киева и её дочки, подхватившей полиомиелит, Контребинский видел простое и ясное подтверждение его взглядов на мироустройство — вот так побеждает жизнь. И после того, как болезнь отступила, он продолжал навещать девочку, следил за её развитием, растущему ребёнку, тем более растущему в таких тяжёлых условиях, врач необходим. Старик был одинок в этом пермском захолустье, а с Феликсой, впервые за многие годы, он мог поговорить о Киеве.
Их Киев был разным, он едва узнавал родной город в её воспоминаниях, да и Феликса тоже слушала Контребинского так, словно он со своими рассказами явился с давно и навсегда исчезнувшего материка, случайно спасшийся житель киевской Атлантиды.
Летним вечером, проходя мимо знакомого барака, он привычно глянул на окно комнаты, в которой жили Феликса с дочкой, увидел в нём свет и решил на минуту зайти. Контребинский едва передвигал ноги после изматывающего суточного дежурства.
Дверь в комнату была не заперта, старик постучал и вошёл.
— Вы с дежурства, Виктор Казимирович?
Феликса писала письмо. На самодельном столе перед ней лежал небольшой листок серой бумаги.
— Да, вот только возвращаюсь. Что, так заметно?
— У нас с вами дежурства на этой неделе совпадают. Я тоже недавно вернулась. А днём получила вот это…
Феликса протянула листок Контребинскому.
— Извещение, — прочитал он, вынув очки из нагрудного кармана блузы. — О, боже мой…
— Что значит ваше «боже мой»? — крикнула Феликса. — Читайте!
— Я уже прочитал. Ваш муж Илья Григорьевич Гольдинов, партизан-боец, пропал без вести.
— Мой муж, Виктор Казимирович, пропал без вести осенью 1941 года, полтора года назад. А они только сейчас решили мне сообщить. Потом он нашелся, а потом опять пропал, но об этом командир части № 28246 понятия не имеет. Хотела бы я знать, что это за часть такие писульки рассылает?
— Вы пишете письмо командиру части?
— Нет. Хотела написать свекрови в Нижний Тагил, но не могу, — Феликса отбросила карандаш и неожиданно засмеялась. — Руки дрожат. От злости, наверное.
— Ну-ка, дайте руку, — потребовал Контребинский. — Пульс послушаю. Что-то мне ваше состояние…
— Всё у меня в порядке с состоянием, доктор, в обморок падать не собираюсь. Без вести он у них пропал… А искать они пробовали? Они вообще знают, где искать?
— Но, послушайте…
— Нет, это вы меня сейчас послушайте: что это за «без вести» такое? Отвечайте! Не знаете? Они тоже не знают и торжественно сообщают мне об этом. А я должна знать! Пусть только Киев освободят — я весь город переверну.
Глава двадцатая
Оплаченные долги
(Молотов — Киев, ноябрь 1943)
1.
В сентябре в сводках новостей появились — и уже не исчезали — названия приднепровских городов. Кременчугское, Днепропетровское, Киевское направление. Бровары. Части Красной армии прорывалась к Днепру.
Феликса всерьёз решила вернуться в Киев сразу же, как только город отобьют у немцев. Зимовать в Молотове она не хотела, но уволиться во время войны с номерного завода, выпускавшего порох для реактивной артиллерии и крупнокалиберных орудий, было почти