Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берсенев играл мягкого, доброго человека, хорошо делавшего на войне свое суровое дело, не загрубевшего и не растерявшего ничего из того, что раньше было свойственно ему – мирному человеку, строившему, а не взрывавшему мосты и дома.
В разгар войны он играл человека, который любит мир, которому, как всему человечеству, больше идет штатское, чем военное. Он нес через спектакль мысль о мире и о том, что это будет величайшим счастьем для людей, хотя дорога к этому «ведет через войну».
Ту же атмосферу человечности несла через спектакль игравшая военного врача Греч – Серафима Германовна Бирман. Оба они вместе как исполнители как бы повели за собой по этому пути и всех других актеров.
Мне трудно отделить в этом спектакле работу Берсенева как актера от его работы как режиссера. Атмосфера человечности, ставшая сущностью его образа, стала атмосферой всего спектакля. Берсенев всегда говорил мало и точно. Во время этой постановки он как режиссер говорил особенно мало. Часть своей режиссерской работы он делал как исполнитель главной роли сам, своим исполнением вовлекая соприкасавшихся с ним актеров в работу, именно в той тональности, которая была задана им как режиссером.
В начале репетиций черточки натянутости, подчеркнутой «военности», о которых я уже говорил, меня сильно смущали. Минутами мне даже самому начинало казаться, что у Берсенева но выйдет эта роль. Но когда он решительно отбросил все это, вошел по другому пути, то в итоге создал образ доброго, усталого, но сильного и бесстрашно думающего над жизнью человека. Как это иногда бывает в театрах, созданный им образ Савельева стал для меня единственно возможным и неотделимым от Берсенева. Я потом не мог смотреть в этой роли других хороших актеров; мне казалось, что они играют не то, хотя вполне возможно, что я был несправедлив к ним.
Когда спектакль был выпущен, о нем писали по-разному: и хорошо и кисло. Те, кто был настроен кисло, упрекали пьесу и спектакль в утешительстве10, хотя мне казалось, что спектакль вовсе не утешительский, а просто-напросто человечный. Намекали на то, что этот спектакль – времянка, что он на злобу дня: отгремит война – и он потеряет свой смысл! Это не оправдалось. Спектакль, поставленный Берсеневым, идет в Театре имени Ленинского комсомола уже шестнадцатый год. Я позволяю себе упомянуть об этом, потому что речь идет не о пьесе, а о спектакле. Ту же пьесу ставили десятки театров, но шестнадцатый год идет именно этот спектакль, поставленный Берсеневым. Значит, им было заложено сюда что-то такое непреходящее, человечное, что трогает сердце людей и через пятнадцать лет после конца войны.
Следующие мои две пьесы11 – «Под каштанами Праги» и «Русский вопрос» – были поставлены в Театре Ленинского комсомола Серафимой Германовной Бирман, но Берсенев в обоих случаях был участником создания этих спектаклей. В первом случае – как не щадивший своего времени верный друг и советник: во втором – как превосходный, очень острый и саркастический исполнитель роли Макферсона. Эта работа была последней нашей совместной работой с Иваном Николаевичем Берсеневым.
И как руководитель театра, и как режиссер и актер Берсенев был не только даровитой, но и сильной натурой. Он твердо знал, чего он хочет! А это – далеко не всегда встречающееся в театре свойство – всегда было глубоко притягательным для меня.
1960
О Дмитрии Иосифовиче Гулиа*
Когда я думаю о Дмитрии Иосифовиче Гулиа, в глазах моих стоит далекая маленькая и величественная Абхазия.
Я вижу абхазские тополя у белых пыльных дорог, за низкими живыми изгородями из трефолеты – зеленой колючки. Тополя ровными квадратами огораживают маленькие деревенские сады; их прямые зеленые свечи, как на чертежах, по линейке уходят в гинее небо. А по стволам тополей, обкручивая их мощными мускулистыми узлами, лезут от земли к солнцу старые лозы винограда «изабелла».
Я вижу абхазские и мингрельские деревенские дома, чем-то похожие на свайные постройки, – традиция, оставшаяся от старых времен, когда вокруг Сухум-Кале1 тянулись болота и топи. Сухие и жаркие жилые комнаты на вторых этажах, а внизу только кухни и кладовки. А перед домами от самых ворот до самых дверей – ровные как стол, курчавящиеся короткой травкой, чистые полянки, такие, словно хозяева хотят сказать гостям: входите, и пусть ничто не помешает вам открыть двери нашего дома!
Я вижу справа море, чаще зеленое, но в бурю действительно черное. Когда оно разбушуется, то мелкая водяная пыль плывет по стеклам стоящих у самого берега домиков. А слева я вижу горы: первые горы – зеленые, в садах и виноградниках, вторые горы – темные, в синеве лесов и третьи горы – дальние, полурыжие, полубелые, еще или уже в снегу.
Я вижу грохочущие по горным дорогам грузовики; в их кузовах, обмотанные толстой проволокой, лежат громадные твердые и тяжелые, как железо, кряжи бука и граба. Их везут из Кодорского ущелья, и грузовики шатает влево и вправо от их тяжести.
Я вижу откосы Закавказской железной дороги, усаженные олеандрами и кактусами, и бело-зеленый Сухуми под теплым зимним дождем. Я вижу шагающие друг к другу навстречу с гор и в горы мачты высоковольтных линий и аулы в горах, куда в непогоду надо добираться пешком, и сакли с их дымом очагов и с желтыми холмами кукурузных початков под навесами, а за саклями зеленые молодые поля на земле, отнятой у камня. Я люблю этот край, люблю вблизи и люблю издали.
С первых дней знакомства, а потом и душевной близости этот край был связан для меня с именем и личностью Дмитрия Гулиа. Его дом стал для меня дверью в эту страну. Да только ли для меня? Есть много людей, которые вместе со мной могут повторить эти слова!
В этом доме, построенном так, что, пожалуй, он был больше удобен для гостей, чем для хозяев, часто бывало шумно, потому что сюда приходило и приезжало много людей. Врачи считали, что даже слишком много. Хозяин считал, что нет. И наверное, был прав он, а не они. Потому что без того интереса к жизни и к людям, который он не только испытывал, но и удовлетворял, такому старому, давно и тяжело больному человеку, как он, было бы не дожить до восьмидесяти шести лет. В последние годы жить стоило ему больших усилий, но, зная его, я думаю, что он считал бы эти усилия бессмысленными, если бы их результатом