Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да не от себя! — закричал он шепотом. Баня стояла на отшибе, около сгоревшего, давно брошенного дома, в который еще год назад угодил снаряд, — и все-таки приходилось осторожничать: вдруг услышат, войдут, застанут комиссара полка ЖД и командира летучей гвардии федералов в неглиже, за бурным выяснением отношений, хоть сейчас в бой. — От вшитого этого микрочипа откажись, от памяти о великой миссии, от богоизбранности, от чего угодно! Здесь ты моя, а я твой, и ничего больше!
— Это у тебя ничего больше. У вас во всем так: призвали в армию — служи, отпустили из армии — не служи… Как собака, честное слово. Я не так служу. У меня отпуска не бывает.
— И со мной — ты тоже на службе?
— Да нет у меня этой разницы — на службе, не на службе… Нас не военкомат призывает, понятно?
— Да, да, конечно. А мы — низшая раса, никуда без военкомата.
— Мы никогда не выжили бы без этого, как ты называешь, чипа! Без чипа мы погибли бы в рассеянии!
— Без чипа вы не попали бы в рассеяние, to begin with.
Он подсел ближе и обнял ее, она не отстранилась.
— Ужас, — сказала она вдруг горько и беспомощно. — Вшиты в меня две программы, и ни одна не пересиливает. Одна — ЖД, вторая — ты, и то и другое явно сильней меня. Как мне это совмещать — ума не приложу.
— Ну, потерпим, — сказал Волохов. — Говорят, если долго терпеть, само рассасывается.
— И что тут рассосется?
— Да очень просто. Повоюют и перестанут, будет все, как раньше. Будешь жить тут, на хазарских территориях, я перееду поближе к границе…
— А что я беременна — тоже рассосется? — спросила она.
Некоторое время Волохов безмолвствовал, крепко прижимая ее к себе.
— Прости, Жень, — сказал он.
— Ничего, я сама давно хотела.
— Да не за то, Господи… Это да, это как раз отлично. Прости, что я это… распространился.
— Ты еще не так распространишься. — Единственное хазарское, что в ней было, — так это кажущаяся отходчивость, легкость перемены настроения, да еще неутомимость, конечно. — Ты будешь теперь все чувствовать, как я. Мы же связаны крепче некуда, это самый абсолютный союз. И будь уверен, когда у меня начнется токсикоз, тебя тоже начнет тошнить — не только от хазарства, но и от твоих друзей варягов, и от коренного населения, в которое ты веришь…
— Да от коренного населения, если это тебя утешит, меня давно тошнит. Меня эта пассивность чертова, неумение распорядиться своей судьбой, идиотская мечтательность — давно уже достали вот как. Ни одному слову верить нельзя, и не потому, что врут, а потому, что сами не понимают, что говорят. Я их ненавижу, если хочешь знать, и себя ненавижу за бессилие. Когда мне один наш местный глаза на это открыл, — я, веришь ли, ликовал. Нашел брата! А как присмотрелся к этим братьям, которые готовы вечно прожить в кабале у вас ли, у кого ли другого, — лишь бы самим ни за что не отвечать… Где те великие свершения, которыми это все оправдано? Тоже нуль. Культуру сделали раскаявшиеся варяги и передумавшие хазары — единственные, кто тут что-нибудь умел. А наши — так, фольклор да сумасшедший Хлебников. Что это за народ, интеллектуальная элита которого живет в метро на кольцевой и ездит по кругу?
— Как ты сказал? Интеллектуальная элита?
— Да, объясню как-нибудь. Говорят, сейчас на них облавы начались — варяги, как всегда, борются не с внешним врагом вроде вас, а с теми, до кого могут дотянуться.
— Это ты мне расскажешь, да. Но не расскажешь ли ты мне, что мне делать с нашим будущим метисом? — Она похлопала себя по животу.
— Ну, что делать… Сама понимаешь, возвращаться в каганат я тебе не посоветую.
— Никакого каганата больше нет. Ему осталось лет пять от силы.
— Да, это верно. И почти все здесь.
— Конечно. А ты чего ждал?
— Именно этого и ждал. Я думаю, ты дождалась своего дня и можешь теперь жить тут, как и мечтала, полноправной гражданкой. У меня в Москве квартира. И мы бы с тобой туда вернулись.
— А как же наш гениальный план водить людей четыре года по долинам и по взгорьям?
— Ну, я периодически возвращался бы к тебе… Пойми, я ведь только для эксперимента. Если эту нацию не сформировать, она так и останется ни к чему не годной. Уже два года ходим, и прогресс налицо. Затвержены простейшие правила, в зародыше имеется дисциплина и чувство ответственности. Я подсчитал, в Ветхом Завете десятикратные преувеличения не редкость. Мафусаил прожил лет девяносто шесть, не более. За сорок лет хождений по пустыне люди поняли бы, что их водят по кругу, и ни один народ не выдержит сорокалетнего странствия. А вот четыре года походить с людьми, небольшим отрядом, без разлагающей оседлости… Я, впрочем, буду все время заходить в Москву. А может, вообще брошу всю эту затею. Пусть нация начнется с нас. С меня, с тебя и с него.
— Почем ты знаешь, может, будет она, а не он.
— Меня все устроит. Кто бы ни был.
— Ага. И я, значит, дезертирую.
— Почему дезертируешь? У вас в армии декрет не предусмотрен?
— У нас в армии по законам военного времени это считается дезертирство. И потом, даже если я как-то отмажусь от этого, как я объясню свой переезд в Москву? Перебегу на сторону врага, да?
— Я тебя так вывезу, что никто не узнает.
— Каким образом?
— Неважно, найду, придумаю. Я ведь все-таки из местных, меня тут все слушается, включая удачу. Приходи завтра, все придумаем.
— Приду, если смогу. Но учти, ничего придумывать я не намерена. Я останусь со своими — по крайней мере, пока смогу.
— Не вздумай вытравлять ребенка! — еле слышно запретил Волохов.
— Не вздумаю, — кивнула она. — Это у нас не принято. Но насчет тихой семейной жизни в Москве ты все-таки не обольщайся. Я — ЖД и всегда буду ЖД.
— Хорошо, я потерплю.
Ему вдруг стало невыносимо жаль ее. Он понял, куда она возвращается. Она возвращалась в ту самую вертикальную иерархию, которая не знала уже никакого сострадания, в торжество имманентных ценностей, где правил голос крови, тот самый вживленный чип. У варягов были еще хоть какие-то критерии — они ценили во враге отмороженность, замороженность, завороженность… У хазар критерий был один: наш — не наш. И не наш, обладай он всеми добродетелями, о необходимости которых так долго говорили хазары любого призыва, никогда не мог